Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 14



И кто знает – может быть, эти хлопоты и были самым главным во всем предприятии, ведь их украшало ожидание! Украшало чувство неизвестности и даже рискованности предстоящего. И вот приходил этот вечер, и начиналось счастье уж совсем близкого торжества. До прихода гостей оставались считаные минуты.

Диваны, стулья, табуретки теперь составляют ряды. Здесь даже всеми забытое кресло из чулана, которое из-за своей хромоты должно обязательно на что-нибудь опираться.

Печи истоплены, и оголенные окна, лишенные штор, в испарине. Стекла похожи на растянутую кальку. До них нельзя дотрагиваться, иначе сейчас же поползет капля, оставляя одинокий случайный след. Но влага сама скоро нарисует на стеклах черные деревья в стиле модерн, и в их вертикальных извивах замерцают редкие звезды – огни дома напротив…

Обеденный стол вынесен в детскую и уже заставлен чашками. Здесь будет буфет. На кухне возятся с самоваром. Прилаживают в форточке колено трубы.

Итак, сейчас все начнется!

Вот это и есть жизнь! И стоит ли думать о том, что будет через несколько часов, когда все уйдут и взору предстанет разрушенный дом, гора грязной посуды, и все придется двигать, поднимать, ставить на места, мыть и чистить.

Но можно ли думать об этом именно сейчас, когда так хорошо и жизнь дарит тебе самое лучшее, когда так страшно веселым, озорным страхом и предстоящие два часа кажутся целой вечностью, наполненной захватывающими и счастливыми приключениями?

Но что такое домашний театр в сравнении с настоящим?

Из воспоминаний Святослава Рихтера:

«Став органистом в опере, папа часто водил меня на репетиции и спектакли. Стоя в оркестре или где-нибудь поблизости, я проходил в оперном театре школу.

Меня влекло к театру. Все шло через театр».

Кто не помнит потом всю жизнь свой первый спектакль?

Для него это была, конечно же, опера. «Снегурочка».

Можно ли думать о каких-то выгоревших гардинах и коврах перед настоящим занавесом, обращенным к бело-золотому залу, наполненному блеском люстр?! Что может сравниться с тайной декораций, совершенно мертвых при свете служебных ламп, но способных оживать и жить переполненной, самой яркой, самой настоящей жизнью, как только падут на них лучи скрытых цветных прожекторов!

Может ли что-то сравниться с обликом настоящих актеров, преображенных костюмами и гримом!

Из всего этого состояло чудо спектакля. Но не только. Было что-то еще, наверное, самое главное. Было само действие, мысль и темп, ускорения и внезапные паузы, сама драма и ее развитие.

Но оставим этот драматизм театру. В жизни все иначе, к сожалению. Он разделит судьбу своего поколения, своего драматичного времени, разделит ее молча и спокойно, ни на что не жалуясь. Но до этого еще далеко, хотя уже и не очень, но пока, пока еще мы видим его у кулисы, за которой лишь темнота зала, переполненная безликим зрением и безликим слухом.

Он смотрит на руки дирижера, жестко схваченные манжетами. Они округло плавают в полусвете над большим, похожим на стол главным пультом. Здесь, над самой партитурой, музыка становится зримой!

А зал замер от знакомой весенней сказки о превращении снега в жизнь и любовь, которая, как ни знай, как ни помни, всегда доводит до слез нежной наивностью и печалью.

Римский-Корсаков и Островский так потрясли мальчика, что он заболел. Да и как не заболеть, надышавшись впервые алмазно-золотым воздухом искусства…

Если бы кто-то додумался измерять искусство орфеями, так, как измеряют амперами силу тока, все стало бы бесспорно и очевидно для всех. И больше бы не было расхождения мнений! Первое место заняла бы опера, ну а второе – конечно, кино, эта прихотливая и капризная тень театра!



То, что у театра появилась тень, заметили совсем недавно, но она как-то сразу стала подчинять себе умы и сердца.

Еще мало снималось картин, еще подергивалось изображение на экране, а между тем уже было все то, что и теперь безраздельно властвует миром. Было особое, захватывающее переживание световой иллюзии. Такого не бывает в театре.

Ведь в театре не прерывается астрономическое время, следовательно, не прерывается сама жизнь, а в кино все по-другому. Тут жизнь отодвигается, уходит куда-то, заменяется грезой, иллюзорным киноволшебством! В кино мы раздваиваемся, мы переходим в личность актера через крупные планы, когда во весь экран мы видим его глаза, его пульсирующий висок, видим его мысль! В кино мы вне времени, и два часа для нас становятся целой эпохой. Чужая, выдуманная жизнь делается своей, и вот мы уже во власти мерцающей светотени и, забыв себя, смотрим на пустую белую стену, иссеченную дождем поцарапанной пленки.

Но при всех чудесах, при всех превращениях времени, при всем этом колдовстве есть тут что-то от обмана, правда, обаятельного, но все же обмана. И переполненный зал в чем-то остается пустым. И пустым он остается, наверное, в главном. Ведь в зале нет актеров. В зале только плененные тени и всегда готовое к повторам законсервированное вдохновение. Нет, коли уж мерить искусство орфеями, кино уступило бы театру, пусть немного, но уступило бы.

Итак, кино ворвалось в жизнь и сразу покорило чувства.

В конце двадцатых – начале тридцатых годов в Одессе кроме «Мадам Баттерфляй» шли фильмы с участием Макса Линдера и экранизация романа Майн Рида «Всадник без головы». Возможно, показывались и другие картины, но Рихтер упоминает лишь эти. С этого все и началось. Кино со временем стало для Рихтера серьезнейшим из искусств, совсем лишенным того оттенка развлекательности, что делает его доступным для всех без исключения.

Ведь дело тут не только в достоинствах картин, но и в том, кто эти картины смотрит, как смотрит и что в них видит…

Глава шестая

Настало время учебы.

В 1923 году Рихтер поступил в немецкую школу, где проучился семь лет.

Предметы его совсем не интересовали. Он хотел знать лишь то, что хотел, к остальному, навязанному, имел чувство все нарастающего протеста. Иногда он совсем бросал заниматься. Он как-то незаметно для всех стал свободно и хорошо играть на рояле и теперь вместо приготовления уроков целыми днями сочинял музыку или просто импровизировал. А то вдруг бросал и это и запирался в своей комнате. Что он делал там? Он сочинял драмы…

Их появилось несколько в те годы. Вот некоторые: «Карл и Маргарита», «Мушка» и «Дора». Судьба сохранила только «Дору», остальное пропало.

Пройдемся теперь по зимней Одессе двадцатых годов. Оттепель. Снегопад скрывает следы запущенности и неряшества. И город за какие-то два-три часа стал чист и наряден. Фонари, провода, ограды, каждая ветка словно обведены широкой мохнатой кистью, и от этого вокруг как будто теснее. И все кажется ближе.

Темнеет. Сумерки здесь синие. Но только зажгут фонари – все сейчас же делится на два. На белое и черное.

Трамвая в такой снегопад не дождешься. Но и пешком тут рукой подать. Нам лучше дворами. Прямее и ближе. Через подворотню к дровяным складам, потом мимо лавок, вдоль кирпичной стены, за угол, через сквер – вот и начало нашей улицы. Теперь только прямо. Мимо кирхи и дальше. Вот подворотня с бело-красным витражом, следующая – с дровами, а вот и четыре окна на первом этаже. Они ярко освещены. Нам как раз сюда.

Дверь, обитая клеенкой, стертая каменная ступенька, звонок… Слышите? Нам открывают.

За порогом тепло и пахнет печеньем. Сейчас нас будут знакомить…

Гостиная. Вместо мебели темные следы на обоях. Рояль задвинут в угол и кажется маленьким. На нем веер программ. Возьмем вот эту, с края. Твердый прямой почерк: «Дора». Драма в восьми частях и пятнадцати картинах». Так…

Но куда же нам сесть?

Надо сказать, что к этому времени относятся первые серьезные сочинения Святослава Рихтера: Соната-фантазия и опера «Бэла». Либретто к ней отсутствовало, и он сочинял, пользуясь текстом Лермонтова.