Страница 4 из 20
Даже меня увлекало, но я устоял, как я сюда и пришел, так уйду, и меня в этом не будет – найду другие отсчеты. Ну а они, все такие, будут здесь ехать веками. Здесь ничего не дает мне надежды, есть только та, что всегда за спиной, перед чем дурь отступает. Ну, посчитал-посмотрел, за пределом сознанья-меня, даже в такой капле взгляда без смысла – «не потеряв своей логики, выйти из логик явлений».
Я простучался ногами по камню. Все на работу, толпа успешила, поверх последних, как выход, виден ползущий наверх эскалатор. Только и там, наверху, все «подземно» – там опять будут дворы, углы крыш – все внедрено в этот город-реальность. Ступень эскалатора слабо дрожит подо мной, а зев тоннеля сползает за спину. Так много лет в этом роде. Скоро широкий контакт сократится до одного-двух общений зараз, чтобы под вечер опять разрастись и уже к ночи исчезнуть. Почти абсурд, он у них и внутри – метро и мир с серым небом. Может само оно так захотело, или же кто-то придумал, но вот такая реальность – фуфло, не реальность; а если все же реальность – чужая.
В городе тихо. Прямоугольный сарай на колесах – четыре черных и круглых баллона одновременно подпрыгнут на кочке. Нас обогнал большой джип – как будто сверху на нем пулемет, и он почти побеждает. По тротуару шагают фигуры, все механически движут – телом, руками, ногами. Они снаружи глядят сквозь стекло, взгляд может быть оловянным, режущим, давящим – разным, но, все равно, им плохо видно даже сидящих у окон.
Серые стены и серые стекла тихо твердят – «все едино». Не различается все – безразлично. Чтобы подумать о том, что же именно думать, нужно сначала иметь установку. Взгляд, будто озеро, серый, и я такой же. И ухо слышит кругом белый шум, его совсем небольшие частицы и пустоту между ними. Нет поводов для удивлений, и, значит, нет для надежды. Здесь уже не закричишь – нету смысла. Душа пустая, как пропасть. Мой мир во мне развалился. И лишь одно помогает – непобедимая сила терпенья. Все будто копии от одного – все, как один, здесь чужие. Будто бесцветное мясо – гемоглобину, наверное, мало, причем вморожены, в то, что они надышали, и нет вокруг кислорода – бескислородные глюки. Невыносимая скука, хоть все вполне фантастично.
Не люблю лица – чужие, свое, в каждом лице своя крепость – беда, обман или жесткость. Каждый из них непреложен в его особом сознаньи. Пока на них не надавишь, они ничто не изменят. Все давно плотно живут этим миром, но до сих его будто не видят. Все отгорожены, и слава богу, ведь если с ними сейчас пообщаться, как от ожога крапивой – будешь потом недоволен. Каждый король в его сказке. У них для себя не банален поток их чувств, но это просто иная банальность. Оптоволоконный у них тип сознания – при очень узконаправленном свете, при попаданьи в их линии жизни, видно вдруг полумультяшную яркость. Конец пучка, когда моменты их жизни – скопище шмелей-циклопов, все на тебя с одним глазом. Но, стоит чуть отстраниться, все глухо – формы в дешевых, как ватники, куртках.
Объединенье их странно. И объяснение «демоном» вполне подходит – как будто вправду невидимый «очень большой» здесь овладел почти каждым сознаньем. И его способ въедаться в мозги – быть органичным со средним. Хоть есть всегда варианты, но своя дурость роднее, так как здесь все «очевидно». Лицо облеплено, горло забито множеством всех отражений от точек – каждая создана ими. Вместе они составляют картинки. Эти иллюзии даже казались мне жизнью. Мир их следов и следов рук – субследовое пространство.
Куда пропал этот день – непонятно, они порой исчезают годами. Красный, болезненно-красный свет цифр на узком лбу у трамвая и на обмене валюты, свет, убивающий зренье, но сохраняющий фотобумагу. Полупрозрачный идущий вниз холод от капель. Странное небо довлеет вверху, цвет его якобы черный. Все не звучит, все затерто, все в перевернутой черной реке облаков, переползающих стены проспекта. Это мой дом и бездомность. Во мне приятия к внешнему нет, и его нечего ждать, ведь впереди у меня лишь я сам, и нет взамен ничего – не умею.
…Есть, безусловно, и разные виды вниманья: в моменте дня – когда смотришь вокруг, и – когда вдруг попадаешь, как в копоть, в то, что в душе накопилось. В последний год, будто движусь по линии графика – то улетаю в какие-то ямы, выспавшись – приподнимаюсь, но общий уровень – к низу. Вокруг, как будто свисают вниз нити, но их, конечно, не схватишь. Весь мир из прошлого колом стоит в голове, в груди, в эмоциях, в чувствах. Нагроможденья событий все оказались не нужны.
Вокруг, я знаю, миры снов-сознаний. Неопределенность сходящей сюда темноты сама чего-то рождает – я смог легко допустить, что за плечами ко мне приближаются лица – с кем был знаком, все с выраженьем почти что хорошим. Я был когда-то притянут их светом. От них здесь все и зависит – они все мне присудили молчать, ну а себе – быть незримыми глазом. Странно, ведь я все отдал, и им идти за мной незачем больше. И спорить с ними нельзя – раньше и незачем было, ну а сейчас бесполезно – что непрактично быть просто практичным, быть, например, непорядочным глупо. Я был не прав, когда что-то от них захотел, и, соответственно, они тогда от меня захотели. Нет маловажных деталей – все они потом стреляют. Все это я видел раньше, всегда, только зачем-то не верил. Собственный взгляд мой распался, и я смотрю их глазами.
Лязгнула сзади решетка под аркой. Тут поворот, не люблю повороты. Вечная яма в асфальте.
У каждой роли есть маска. Ты в чем-то слаб, и тогда она, будто чулок, мнет твои черты лица в напряженьях, они уходят внутрь в душу. И им навстречу всплывает такое, что ты и знать-то не хочешь. И уже даже внутри для тебя не остается пространства. И говоришь то, что стыдно. А потом с этим приходится жить, очень стараться не помнить, и много раз снова вляпаться в это. Если уж черт угораздит родиться опять, я бы хотел это помнить…
Я был всегда убежден – самое глупое, что может быть, это судить не себя в том, что с тобою случилось. Не то чтоб я поглупел, просто вижу сейчас – жалко, что верил в чужое. Никто об этом меня не просил, но я судил по лучшим их сторонам, не ожидая иного. Лохов здесь любят, и за фантазии нужно отдать натуральным. За все хорошее я заплатил, но я не видел, чтоб кто-то платил за плохое. Думаешь, они на что-то никак не пойдут, так как не смогут жить с таким позором – нет, ведь живут, не страдают, но вот уже много лет мне видеть их неудобно, и дно – двойное, тройное… – им мир уже не учитель. Стоит их вспомнить, почти ото всех сразу становится тошно, от остальных – тоже гадко, но позже. Кто, кем, за что осужден – или вот это их норма? Но безнадежней другое – все теперь неинтересны.
Полупустое пространство двора – стены здесь под цвет картона, несколько окон вверху желто-красны – видно свисание люстр, свет их въедается в щеки, а остальные все черны. Может быть, там-то и есть потусторонние лица – от них волна раздраженья, и ноги вязнут в песке коридоров. Я не завидую тем, кто внутри – здесь воздух больше. Хочется даже услышать здесь низкий звук труб. Было бы правильно, если бы был под ногами провал, куда бы все улетало, но нас таких пустота не приемлет. Пусть даже кто-то нацелит сюда большой палец, только измажет об черный асфальт, он ничего не придавит. Клен, словно поднял вверх руки, но сам не знает, зачем это сделал, и они там истончились. Темные хлопья летят позади, впереди пусто, мандражно.
Сколько раз вывернешь ты этот мир – столько получишь другую изнанку. Все выгибается в нечто иное, только, отчасти, ты сам остаешься.
4. В калейдоскопе
Душа это, может быть, то, что увидел когда-то. Голубизна, почти ставшая синью, неразличимые вихри. Если прикрыть глаза, то скоро в них видишь жизнь – в них тоже есть свое дело. Днем облака здесь редки – те, что отстали, лишь еле ползут, чтоб уже ночью в траве стать росой или спуститься на камни. В очень большом – до границ с фиолетовым маревом, что поднимается до черноты, ультрамарине, пропитанном светом, им все неважно. И пятитысячный ставший уже ледниками хребет они не видят. Там мне лет пять, и плоскость мягкой воды Иссык-Куля. На само солнце смотреть здесь нельзя, но невозможно не чувствовать света. Все было потусторонним. Возле арыков, создав воде тень, шли тополя, как шуршащие свечи. В более плотной тени от садов не было слышно ни звука, кроме другого шуршания. Улицы шли, уходили, в них по утрам даже было прохладно. Центр был наивней – на тротуарах жар просто давил – не те деревья, тень их лежала внизу островками, стены домов и асфальт, нагреваясь, лучились.