Страница 12 из 20
Федор привел меня к дыре в заборе. Мы расположились на лужайке, как бы еще не на кладбище, а рядом. Место, закрытое от чужих глаз кустарником, явно было насиженным, вокруг валялись пустые бутылки и пакеты. Я бы не удивился, обнаружив в траве и презервативы.
Выходило, что Хохлу сейчас хуже, чем мне. Я еще мог найти работу, он уже не мог. Разговор вертелся вокруг поисков работы. Хохол плохо старел. От энергичного, тридцатилетней давности Хохла в нем не осталось ничего.
Федор дал денег на автобус и ушел вглубь кладбища. Я пошел к остановочному павильону.
Остановка была сверху донизу расписана матерной бранью и изображениями гениталий.
Мне вспомнился Гоген. (Или Ван Гог? Это всегда как будто один человек. Нет, все-таки Гоген. Ван Гог – это который ухо, Гоген – Океания, туземцы.) Великий и ужасный Поль. А не уехай он на Острова? Так бы и умер жалким воскресным художником, ничтожным клерком.
Я завернул за угол павильона и с размаху выбросил в бурьян пакет с остатками хлеба и колбасы. Ну его, Вла́сихинское (или все-таки Власи́хинское?) кладбище.
Через день, рано утром в понедельник, зазвонил мобильный, и мне предложили срочно, через час явиться на работу.
– Если вы, конечно, не раздумали, – сказал директор.
Через полтора часа я бегал по забитым людьми коридорам поликлиники и собирал справки, подтверждающие мою полноценность. А вечером того же понедельника ехал в купе скорого поезда в большой промышленный сибирский город, где находилось головное учреждение организации. Во вторник в головной конторе начинался семинар для вот таких, как я.
Если вы думаете, что я тут ловко подверстал под свой рассказ мораль (поездка через не хочу на кладбище, мелочь старушке… Есть Бог! и Он все видит), то это не так. Во-первых, все, о чем я рассказал – чистая правда, ничего я не подверстывал.
А во-вторых…
Утром в больничном коридоре, дожидаясь очереди к окулисту, я обратил внимание на карточку, которую мне выдали внизу, в регистратуре. На титульной странице, крупно, было выведено шариковой ручкой в строке, следующей сразу за фамилией: НЕ РАБ. Новую карточку мне оформляли, когда я пришел сюда с простудой, безработным, с полисом, полученным на бирже.
Надпись безнадежно устарела. С понедельника я уже был на службе. РАБ. При чем тут Бог?
Холодней, чем лед
Случайный свидетель, им оказался кассир ООО «Калигула Плюс» Петр Четвериков, видел, как мужик на той стороне перекрестка, когда загорелся зеленый, вместо того чтобы пойти по переходу неожиданно попер, выкидывая ноги, по диагонали прямо на проезжую часть, куда хлынули машины. Минуту назад Петр, отличавшийся отменным зрением, наблюдал за мужиком, который был как будто не в себе, хотя и выглядел трезвым. У мужика были четко прорисованные губы червонного валета, детревильская мушкетерская борода и разделявшиеся надвое над невысоким лбом длинные волосы. Шапки на нем не было. Прямой нос и брови как бы составляли одно целое и были похожи на галочку или схематично нарисованную птицу. А глаза – они и вызвали у Петра любопытство – обращали на себя внимание застывшим в них не то ужасом, не то горем. Э, подумал любопытный кассир, что-то тут неладно.
И когда человек с безумным взглядом рванул на шоссе, Петр непроизвольно дернулся к нему и заорал: «Ты чё, мужик?!». Но было поздно.
Темнота после серой, но насквозь прозрачной февральской стеклянной улицы обволокла меня, заполнила вдруг все пространство на бессчетное количество миль или километров (почему-то так подумалось: миль или километров). Я испытал сильный страх – не столько от темноты, в которой все-таки мелькали, просвистывали мимо с запредельной скоростью красные точки, сколько от ощущения, что я стою вниз головой. Проверить это было никак невозможно – ни верха, ни низа не было. Не разобравшись в своих ощущениях, я тотчас понял, что уже видел все это.
Вот так же я однажды застыл на веранде загородного дома. Мне было семь лет. Родители ушли в сад обрывать малину, я слышал их смех и намеревался присоединиться к ним, как вдруг что-то заставило меня остановиться. Я замер, с кружкой в руке, на залитых солнцем досках. Сердце уколола острая тоска от невозможности вспомнить, где и когда это со мной было, а оно, несомненно, было – так же я бежал через веранду в сад с желтой эмалированной кружкой в руке, так же хохотали за открытыми дверьми в саду мама и папа, такой же пузатый комод стоял у стены и такое же, в раме, висело зеркало. Но я-то точно знал, что ничего этого со мною раньше не было!
Я постоял мгновенье у комода, проплыло и сгинуло воспоминание, и я побежал, маленький дурачок, к отцу и маме, шлепая сандалиями. Но уже никогда не мог забыть это.
Объяснить это я не мог ни тогда, ни потом. Никто не мог! При этом, Боже упаси, я не отказывал святым в их святости, а великим романистам и ученым – в умении создавать шедевры и убедительные философские трактаты. Разве не велик Кант с его нравственным законом внутри нас и звездным небом над головой? И разве не проглядывает вечность в стихах Данте и Уитмена?!
Но я ждал от великих другого. Мне мало было вечности в художественных образах и между строк. Я хотел получить прямой ответ, что там – за пределами реальности. Ведь они же заглянули за пределы, несомненно. Это было ясно. Что они там увидели? Почему ни один не рассказал, как это было? Претензий к художникам у меня не было – эти вели себя скромно и, если и знали что-то, то только посмеивались в усы над крикливыми собратьями.
Особенно же меня раздражали эзотерики. Эти были похожи на нормальных людей, но впоследствии оказывались жуликами. Хуже святых. Те ни на что особенное не претендовали. Хочешь – садись рядом, камлай. Не хочешь – иди мимо. Эзотерические школы обещали многое. Растолковывали темные места Писания, будто похлопывая по плечу святых. Или легко, на пальцах разъясняли сложные законы физики и геометрии, в которых сами физики и геометры ничего не понимали. Но как только дело доходило до личного опыта, умные эзотерики глупели и сдувались. Ноль личного опыта.
Только эмоции, только беспомощные образы. Только – об ужасе, испытанном при столкновении с иной реальностью, или о некой благости, разлившейся в пространстве и во времени. Черт возьми, почему не рассказать толком об этом ужасе или об этой благости! Как дело было. Ничего же более не требуется.
Я имел право предъявить претензии. Дело в том, что у меня был опыт обращения с другой реальностью.
Мой английский, немецкий и испанский позволили мне сразу после университета получить место в крупной зерноперерабатывающей фирме. Работы было много – колесо обычной офисной работы. Для себя я переводил стихи сэра Уинстона Блейка и почитывал, все реже, подворачивающиеся под руку трактаты философов и богословов. Но неожиданно компания, имеющая партнеров на трех континентах, разорилась. Она не была закрыта, но было понятно, что ее прихлопнут. Многие наши начали подыскивать работу. В это же время я увлекся Бёме.
Якоб Бёме ушел в рай в немецком местечке Гёрлице в 1624 году. Это были его последние слова: «Nun fahre ich ins Paradies». До этого как минимум один раз, в 1600 году, он пережил мистическое озарение, сделавшее его впоследствии философом. Именно это меня заинтриговало.
Прочитав несколько книг Бёме по-русски, я обратился к оригиналам. Читать его тяжело. Бывшему пастуху и сапожнику и так не хватало грамотёшки, а он еще нарочно прятал смысл за запутанные образы. Искать в текстах Бёме логику бессмысленно. Брать его надо целиком.
Забегая вперед и осмысливая случившееся, я могу сказать, что необычные явления пришли ко мне не до, а после того, как моя работа с Бёме вышла на хороший уровень. Когда я уже схватил нить, которую мне предстояло распутать, и двигался дальше, отдавая работе все время и силы.