Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 50

— А уж сейчас-то, ему точно покоя не будет. С Яганой связываться, это все одно, что голым задом в муравейник сесть. Один к одному в точности самой. Ой, беда!

— Что за день такой сегодня? — кивнул головой Толстой и уныло побрел к возку. — Беда за бедой.

— А чего еще-то случилось батюшка? — пристроившись в шаг к начальнику, поинтересовался Андрей Иванович.

— В гостях вчера у князя-кесаря был. А ведь оттуда без случая какого-нибудь и без боли головной никак не уйдешь.

— Чего он все еще медведя заставляет гостей-то потчевать? — легонечко подмигнул графу Ушаков.

— Вот ведь черт, какой, — махнул рукой граф, — научил зверину на задних лапах с золотым блюдом по кругу ходить. Это, дескать, потчует он тебя. И попробуй не возьми кубка с блюда. Вон Бутурлин так не взял, что еле-еле его из медвежьих когтей вытащили. Тут уж сам понимаешь, какая беда у меня сегодня. До первых петухов вчера Бахуса славили под медвежьим присмотром. Ох, и тяжко мне сейчас. Вчера всё вроде хорошо было, а сейчас не приведи господи тебе испытать такое. Не приведи господи.

Не успел граф прикрыть утомленные головной болью очи, усевшись на мягкое сиденье возка, а Ушаков уж солдат по соседним избам посылает. Вдруг кто чего про душегубство видел? Всякое ведь в жизни бывает. Может и на этот раз кто-то что-нибудь полезное скажет? А уж если добром никто сказать не захочет, то на этот случай умение Чернышева, как всегда пригодится.

— Надо к застенку идти, — подумал Еремей Матвеевич, заметив, что сержант ведет к Ушакову простоволосого мужика в рыжей рубахе. — Сейчас и мой черед настанет. Вроде ведут кого-то?

— Вот господин генерал, — широко улыбаясь щербатым ртом, приступил к докладу сержант. — Вот он убивец-то. Сам признался. Понимаешь, оказия, какая? Получай преступника.

— Как так? — недоуменно заморгал Андрей Иванович. — Чего так скоро-то?

— А я его как спросил про офицера убитого, он сразу и признался, — радостно крутил головой сержант, предчувствуя непременную награду от генеральских щедрот. — Я ведь, как знал, в ту избу заглянул. Как знал.

— И за что же ты ирод человека жизни лишить решился? — перевел генерал подобревшие вдруг очи с веселого сержанта на хмурого мужика. — За что?

— А за то и решился, — забормотал себе под нос пойманный душегуб. — Чего он вокруг Анютки моей крутится? Сколько раз ему говорил, чтобы отстал, а он опять за свое. Вот и докрутился. А то ишь, распустит хвост и давай девку смущать. А я из-за Анютки своей любого жизни лишу. Любого! Кем бы он ни был — всё одно лишу!

— Что за Анютка такая? — потер ладони генерал тоже в предвкушении какой-нибудь награды, но уже не иначе, как от царицы.

— Дочка это моя. Я за неё любому глотку перегрызу. Одна она у меня. Мне её замуж выдать надо да дело зятю передать.

— Какое дело-то? — перебрав в голове несколько видов возможного поощрения, как-то нехотя осведомился генерал.

— Пирожник я. Пироги для базара пеку. Мы все пекли. Отец мой пек, я пеку, а после меня вот только Анютка осталась. Мы и в Москве пекли, и в Нижнем Новгороде, и даже в Астрахани моих пирогов пробовали, а теперь вот в Петербург пришли. С дочкой я в прошлом месяце пришел. Не легко мне сейчас. Здешние пирожники злые, как псы голодные. Проходу мне не дают сволочи. А мне ведь и опереться сейчас не на кого. Только на Анютку вся надежда, а этот офицер голову ей решил закрутить. Знаю я их, офицеров этих. Знаю. Спортят девку и на войну, а мне дело передать некому. Этому же хлыщу никак дела не передашь. Никак. Я уж говорил ему, да только он слушать меня не желал. Вот я и решился. Выпил вчера в кабаке для храбрости и решился.





— Прав ты любезный насчет офицеров, пирожники из них никудышные. В крепость его! — махнул рукой Андрей Иванович сержанту и двинулся прочь от хладного офицерского трупа, к новым государственным заботам, а уж за ним и все остальные по своим делам разойтись хотели.

Однако не успели. Развернулись, но не отошли. Выбежала из-за соседней избы на дорогу русоволосая девка в желтом сарафане и давай причитать.

— Стойте! — пронзительно кричала она. — Не виноват батюшка! Не убивал он! Не мог он убить! Он добрый! Отпустите его ради бога! Оговаривает он себя! Во хмелю он! Помогите нам, люди добрые!

Девка споро протиснулась к генералу и упала перед ним голыми коленями на хрустящий еще снег.

— Пощадите батюшку. Наговаривает он на себя. Не мог он Фролушку убить. Не мог. Он добрый у меня!

Ушаков поморщился от девичьего крика, поискал кого-то глазами и, встретившись взглядом с Чернышевым, строго приказал.

— А ну-ка Еремей отведи девку домой. Продрогнет ведь на улице. Ишь, в одном сарафане выскочила, а тепла-то настоящего еще нет. Не простыла бы. Отведи, и вели там кому-нибудь за нею присмотреть. Ох, девки, девки, что же вы себя-то пожалеть не хотите? Беда с вами.

Генерал укоризненно покачал головой, дернул плечом и прибавил шагу, оставив рыдающую девчонку на снегу.

— Пойдем милая, — нежно приподнял девушку Чернышев. — Пойдем в избу. Чего здесь без толку ползать? Пойдем, я тебя отведу. Батюшке-то твоему теперь уже никто не поможет. Пойдем. Чего здесь на снегу-то холодном стоять?

И тут она на него глянула своими глазищами. Так глянула, что запылали у Еремея не только щеки с ушами, а и нутро всё. Нестерпимым огнем запылало. Не видел ещё никогда Чернышев таких глаз. Ну, может, и видел когда, но чтобы вот так? Он вообще всегда с пренебрежением относился к рассказам товарищей о женской красоте.

— Чего на лицо любоваться? — ухмылялся всегда Еремей Матвеевич про себя, выслушав очередное повествование о какой-нибудь известной красотке. — Главное в бабе, чтобы здоровая и работящая была, а с лица воды не пить. Лицо оно и есть лицо, не с лицом ведь жить, а с бабой.

Всегда он так думал и вдруг под взглядом наивных бездонных глаз, обрамленных пушистыми ресницами, смутился. Щелкнуло что-то в голове ката, и полезла туда полнейшая ерунда. Конечно ерунда, разве другим словом назовешь выплывшие из глубин памяти глупые словеса.

— Услышь меня любовь моя, тобой сейчас любуюсь я. Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах, — зашелестел откуда-то издалека чуть знакомый Чернышеву голос.

Сразу после Рождества Христова это было. Прислали в застенок трех школяров по какому-то важному делу с пристрастием допросить. Что за дело было, Еремей уж запамятовал в каждодневной суете, а вот голос одного школяра запомнил. Уж больно необычно вел себя юнец на дыбе. Все люди, как люди: стонут, воют, каются, пощады просят, а этот взялся какими-то словами непонятными говорить. Много говорил, да только запомнились Чернышеву лишь слова про глаза да губы. Почему запомнились, он, конечно же, сразу не сообразил. Наверное, из-за того, что глупы уж больно слова эти были. Разве придумаешь чего-то глупей, как глаза с морем сравнивать. Школяр и моря-то, поди, настоящего не видел. Море оно чаще всего мутное да хмурое. Если уж сравнивать чьи-то глаза с морем, так это глаза генерала Ушакова наутро после ассамблеи у веселого Бахуса. В них тогда всё от моря есть: и муть, и хмурость, но только вот никакой любви у Андрея Ивановича со школяром быть не может. Не подходит Ушаков для таких слов, здесь что-то другое. А вот что Еремей только сейчас понял. Вот она моря синь, вот он яхонт. Смотреть бы на них всю жизнь и ничего больше не надо.

Крепко смутился Еремей Матвеевич от бездонных глаз, но в руки себя быстро взял, и легонько подтолкнув девицу в спину, повел он её по скользкой дороге. Изба страдалицы оказалась рядом и дошли они до неё молча. Еремей, решив не оставлять девушку на улице, смело перешагнул низенький порожек и очутился в темных сенях. А вот здесь с ним произошла еще одна неожиданность. Дочь убийцы опять завопила в голос и бросилась Чернышеву на грудь.

— Спаси батюшку моего добрый человек! Спаси! — зарыдала девчонка и прижалась дрожащим тельцем к огромной груди ката. — Не мог он Фролушку убить! Не мог! Спаси его добрый человек! Век тогда за тебя миленький мой бога молить стану. Только спаси.