Страница 20 из 24
«Описывая топографию нашего общежития, я должен присовокупить, что целую половину дня, свободную от лекций, мы проводили не в номерах, а в трактире. Он назывался «Железным», потому что помещался над лавками, в которых и теперь торгуют железом – насупротив Александровского сада, где он оканчивается углом к Иверской. Содержал его купец Печкин. Для нас, студентов, была особая комната, непроходная, с выходом в большую залу с органом, или музыкальной машиной. Не знаю, когда и как студенты завладели этой комнатой, но в нее никто из посторонних к нам не заходил; а если, случайно, кто и попадал из чужих, когда комната была пуста, немедленно удалялся в залу. Вероятно, мы обязаны были снисходительному распоряжению самого Печкина, который таким образом был по времени первым из купечества покровителем студентов и, так сказать, учредителем студенческого общежития. В той комнате мы читали книги и журналы, готовились к экзамену, даже писали сочинения, болтали и веселились, и особенно наслаждались музыкою «машины», а собственно из трактирного продовольствия пользовались только чаем, не имея средств позволить себе какую-нибудь другую роскошь. Впрочем, когда мы были при деньгах, устраивали себе пиршество: спрашивали порции две или три, разделяя их между собою по частям. Особенную привлекательность имел для нас трактир потому, что там мы чувствовали себя совсем дома, независимыми от казеннокоштной дисциплины, а главное, могли курить вдоволь; в здании же университета это удовольствие нам строго воспрещалось. Чтобы соблюдать экономию, мы приносили в трактир свой табак, покупая его в лавочке, и то не всегда целой четверткой, а только ее половиною, отрезанною от пакета. И чай пили экономно: на троих, даже на четверых и пятерых спрашивали только три пары чаю, т. е. шесть кусков сахару, и всегда пили вприкуску несчетное количество чашек, и потому с искусным расчетом умели подбавлять кипяток из большого чайника в маленький с щепоткою чая. С того далекого времени и до сих пор я не иначе пью чай, как вприкуску, только не такой жиденький. Разумеется, многие из нас были без копейки в кармане, а все же каждый день ходили в трактир и пользовались питьем чая и куреньем. Всегда у кого-нибудь из нас оказывался пятиалтынный на три пары. Сверх того, нам поверяли и в долг.
Чувство благодарности заявляет меня сказать, что кредитором нашим в этом случае был не сам Печкин и не его приказчик Гурин, заведовавший этим трактиром, а просто-напросто половой нашей трактирной комнаты, по имени Арсений (он называл себя Арсентием, и мы его звали так же), ярославский крестьянин лет тридцати пяти, среднего роста, коренастый, с русыми волосами, подстриженными в скобку, и с окладистой бородой того же цвета, с выражением лица добрым и приветливым. Он был грамотный, интересовался журналами, какие выписывались в трактире, и читал в них не только повести и романы, но даже и критики – и особенно пресловутого барона Брамбеуса. И жена Арсентия, в деревне, тоже была грамотна и учила своих малых детей читать и писать. Арсентий был нам и покорный слуга, и усердный дядька, вроде тех, какие еще водились тогда в помещичьих семьях. Только что мы появимся, тотчас же бежит он за непременными тремя парами и вслед за тем непременно преподнесет ну-мер журнала, в котором вчера еще не была дочитана нами какая-нибудь статья; а если вышел новый нумер, тащит его нам прежде всех других посетителей трактира и преподносит, весело осклабляясь».
Обычно, получив от родителей деньги на московском почтамте, что был на Мясницкой, студенты дружной компанией отправлялись к Печкину, чтобы устроить веселую пирушку.
Пиршества, происходившие обыкновенно по ночам, разумеется, в известной уже вам комнате «Железного» трактира, состояли в умеренном количестве блюд, которые мы запивали пивом и мадерою или лиссабонским. Пили немного, но с непривычки чувствовали себя совершенно пьяными, может быть, по юношеской живости сочувствия к тем из нас, которые действительно хмелели от водки. Нас опьяняло веселье, болтовня, шум и хохот, опьянял нас разгул, и мы выносили его вместе с собой на улицу, не хотелось с ним расставаться и идти домой, чтобы заспать его на казенной подушке; надобно дать ему хоть немножко простору на свежем воздухе, вдоль «по улице мостовой». Разгоряченным головам нужно было чего-нибудь особенного, небывалого, надо, напр., прокатиться на дрожках, но не так, как катаются люди, а на свой особенный манер. И все мы, человек пять или шесть, должны разместиться порознь, и каждый садится верхом на лошадь, ноги ставит вместо стремен на оглобли, а чтобы не свалиться, руками ухватится за дугу, а сам извозчик сидит на месте седока и правит лошадью. И вот, при свете луны вдоль Александровского сада плетется гуськом небывалая процессия, оглашаемая хохотом и криками. Это, по-нашему, была пародия на «Лесного царя» Гёте, и на «Светлану» Жуковского.
Другой раз мы охмелели в воинственном расположении духа; мы были в мундирах со шпагою и с треуголкой на голове. Нам пришла счастливая мысль обревизовать будочников, исправно ли они сторожат при своих будках и кто из них не сделает нам чести под козырек, подобающую нашему офицерскому чину, того колотить. Не знаю, сколько мы совершили опытов такого дозора, хорошо помню только вот что: каждый раз, как только кто из нас обидит будочника, тотчас же сунет ему в руку гривенник или пятиалтынный сердобольный Каэтан Андреевич Коссович».
А вот что делать было бедному студенту без карманных денег? Хорошо, конечно, если знакомые позовут отобедать, а иначе можно было и весь день проходить голодным. Поэт Яков Полонский в таких случаях шел к Печкину и «проедал двадцать копеек, заказывая себе подовой пирожок, политый чем-то вроде бульона». А если карман был совсем пуст, то «случалось иногда и совсем не обедать, довольствуясь чаем и пятикопеечным калачом».
Студент математического отделения Алексей Писемский, не испытывая денежных затруднений, мог позволить себе и нечто большее, чем калач за 5 копеек. Во почему главный персонаж его автобиографического романа «Люди сороковых годов» Вихров не скупясь нанимает у Тверских ворот (где была извозчичья биржа) на целый месяц извозчика на чистокровных рысаках, «чтобы кататься по Москве к Печкину, в театр, в клубы». Другой герой посылает своего мужика с двадцатипятирублевой ассигнацией в «Московский трактир к Печкину» за «порцией стерляжьей ухи, самолучшим поросенком под хреном» и бутылкой «шипучего-донского», то есть шампанского. Надо ли говорить, что «уха, поросенок и жареный цыпленок оказались превосходными».
А вот бывший студент университета, закончивший юридический факультет в 1842 году, и замечательный поэт Аполлон Александрович Григорьев (1822–1864) любил выпить у Печкина коньяку. Это было в тот период, когда Григорьев увлекся славянофильством и, состоя под большим влиянием Алексея Хомякова, строго соблюдал пост. Как-то в одно из воскресений Великого поста он пришел в трактир, увидев за одним из столов приятеля и коллегу, критика Алексея Галахова. Узнав, что Галахов заказал кофе со сливками, Григорьев последовал его примеру. Но когда половой принес кофе, Григорьев, вспомнив про постный день, отказался употребить его, прежде всего по причине наличия сливок, пить которые было грех. И тогда поэт заказал себе… большой графин коньяка. На изумленный взгляд Галахова Григорьев невозмутимо ответил: «Зане в святцах на это вино разрешается». Зане – устаревшее уже к тому времени старославянское слово, означавшее «ибо». Григорьев повторял его без всякого повода.
Один из современников назвал Григорьева в эпиграмме «бесталанным горемыкой». Это было и правдой, и нет. С одной стороны, он был очень талантлив и как критик, и в качестве поэта и, по свидетельству Галахова, «не даром носил имя Аполлона, знал несколько иностранных языков, искусно владел игрою на фортепьяно и очень походил лицом на Шиллера». С другой стороны, Григорьеву всю его короткую жизнь (42 года) как бы не сиделось на одном месте. Уроженец Москвы, после университета он ни с того ни сего сорвался в Петербург, затем вернулся в Первопрестольную. В конце жизни вдруг уезжает в Оренбург, а умирает в Петербурге от запоя. Он и книгу-то свою назвал «Мои литературные и нравственные скитальчества».