Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 25

Агафья от горя еле передвигалась. Шла по деревне словно сгорбленная старушка, хотя ей не было и тридцати. Когда умерла пятая девочка – предпоследний ее ребенок, она совсем уже не смогла двигаться. Пришло то известие, и она упала посреди улицы, лежала без движения, словно сама покойница. Муж Андрей отнес ее на руках в дом и неделю потом выхаживал.

Остался в живых только Егорушко.

Измучив деревни, оставив после себя разор и опустошенные семьи, страшная хворь улетела в другие края, чтобы сеять и там смерть. Но перед тем, как исчезнуть, навестила она и его. Посидела у детского изголовья, провела костлявой рукой по лицу… Но почему-то не убила, а заставила долго лежать в жару и беспамятстве. Перепугала родителей и бабушку. Видимо, костлявая карга пожалела его – последыша и оставила лишь память о своем огненном, смертельном дыхании, да ямки на всем теле.

Егорушку поднимали, как могли, да какие были лекарства в те голодные, страшные двадцатые годы? И все же встал он с болезненной своей кроватки, поднялся на ноги. Не сразу, но пошел потихоньку по деревенской травке, пошел и пошел.

– Стал на ножки, хворобушко-то мой, – радовалась Агафья.

А через недельку-другую и побежал он босыми ногами по деревенским улицам, включился в домашние работы, в мальчишеские игры. Свалившая его с ног болезнь отпрянула от детского тельца, а потом и совсем забылась. Долго жила только слабость в коленках, да и та потом прошла.

Начало лета в тот тридцать второй год выдалось ладное. Шумное, ведряное, теплое. С середки мая как пошли благие ветра – побережники, да с лета, да шелонники, так и стояли они с маленькими промежутками почитай весь июнь и вот уже половину июля. Изредка, по светлым вечерам, хмарилась погода. Небо припадало к земле, и из-за высоких угоров, громадными валами огородившими деревню с западной стороны, выкатывались тяжелыми туманами темно-синие тучи и выливали на деревню, на всю природу, на море потоки летних дождей. Эти проносные ливни обильно напитывали водой теплые поля, пашни и пожни. Оттого быстро и густо росла трава, сочнее зеленели житные нивы, суля селянам добрый урожай.

Егорушкина мама Агафья ходила в припольки глядеть траву. Она всегда в начале лета хаживала туда, ей было интересно вызнать, какая она в этом году будет на родовой пожне в Андреевшине, густа ли, да высока? Давно известно, какая трава в припольках, такая и на лесных пожнях, да в сюземках. Когда трава справна – больших раздолий выкашивать не надо. Двух своих пожень вполне хватает и для коровы, и для коня-трехлетки, и для овечек.

Было так до прошлого года. Егор только-только научился ладно сидеть верхом на домашнем мерине Ветерке. Отец долго не решался посадить его в седло, опасался, вдруг да свернется сын с лошадиной спины. Но когда парню исполнилось восемь годов, он сказал:

– Пойдем-ко, Егорушко, со мной.

И повел к коню. Взял Ветерка под узцы, вывел на морской берег и, подняв сына на вытянутые руки, усадил в седло.

– Крепко сидишь? – спросил.

Егорка маленько струхнул. Тут, на конской спине, сидеть было страшновато, земля казалась далеко внизу, отец тоже… Но нельзя ему было выказывать свою трусость, очень хотелось уметь скакать на лошади, как другие старшие ребята. Егор покрутил головой, поерзал и решительно выкрикнул:

– Крепко, папа, крепко!

И конь степенно завышагивал вдоль морской кромки, неся на спине восторженного мальчишку.

Поддувал с моря восточный ветерок «сток», гулял по морю небольшой взводенек. А конь мерно и спокойно выхаживал по морскому заплестку. И от этого морского простора, распахнувшегося по правую сторону, и кипенья солнечных искр, бьющих в глаза, свежего прохладного морского ветра, бодрящего его детское тельце, и от счастливого осознания того, что отец разрешил ему самостоятельно проехать верхом на коне, Егорку охватил восторг.

И закричал Егорка в упоении радостной минутки:

– Вперед, Ветерок, вперед!

Теперь год, ровно год прошел с того момента, когда были в его жизни отец и жеребец Ветерок.

Вот теперь нет ни того, ни другого.

Отец погиб на Мурмане. Любимого мерина забрала другая беда. И коня, и корову Ромашку.

Зимой понаехали из района уполномоченные, важное руководство и организовали в деревне колхоз.

Было большое, шумное собрание. Спорили, курили, галдели, отчего в избе-читальне висел непролазный чад. Кашляли задыхающиеся от дыма женочки. Создали колхоз «Промышленник», объявили кулаками три семейства. Через неделю всех их увезли на подводах. Мужики матюкались, женщины надсадно выли.

Обратно никто из них не вернулся.





У новоиспеченых колхозников, у всей деревни отобрали всю добротную скотину – лошадей и коров. Оставили только овечек. И то благо – и мяско какое-никакое, и опять же шерсть на носки-рукавицы, на теплые рубашки для морской промысловой работы.

К Васильевским тоже пришли. Отец бросился на поветь, перекрыл дверь в хлев сухой березовой поперечиной, да и ломом припер. Незваные гости потолкали ее, поматюкались, а потом, видя, что бесполезно, принялись рубить дверь топорами. Корова Ромашка тревожно и как-то отчаянно замычала, начала биться беременными боками о стенки стойла. Ветерок тоже встревожился, застучал копытами, громко, на всю деревню, заржал.

Что было делать, отец открыл изрубленную дверь…

Теперь, проходя мимо конюшни, Егорко всякий раз выкрикивал:

– Ветерок, Ветерок!

И мерин узнавал его голос и тоже кричал по-своему, по-лошадиному что-то протяжное и обреченно-горькое.

Егорко всякий раз плакал при этом, и конь плакал тоже.

А Ромашка, когда возвращалась с выпаса с колхозным стадом вместе со своим теленком, всегда уж заворачивала к родному дому, стояла и мычала.

Мать никогда не выходила к ней, а только падала на кровать и потихоньку выла. И просила Егорку:

– Уведи-ко ей скорей, Егорушко, не могу я…

Они с Ромашкой были большие подружки.

Теперь совсем не было нужно ходить в приполек и проверять траву, какова она сейгод?

Но мать все равно ходила и проверяла.

Такая у нее была привычка.

Сенокосы, пятнадцать человек, вышли в сюземок. На разливные луга Сярт-озера, где самолучшие клевера, где всегда густое, душистое разнотравье. Ушли ранним утром с косами-горбушами, с граблями.

Егоркина мать Агафья ушла с ними тоже. Уложила в пестерек какой-никакой скарб: одежонку на пересменку, да хлебный каравай из самомолотого ячменя. Вышла из дома на зыбкой зорьке светоносного июльского дня, не разбудив сыночка, не перекусив толком, не глотнув горячего чая. Некогда ей было гонять чаи – у колхозного правления к пяти утра, согласно спущенному сверху указанию, уже собиралась сенокосная артель.

Стояла пара мужиков с вилами, с топорами и кучковались, уже подходили к ним все новые женочки. И рыскал промеж всеми вездесущий бригадир Иван Перелогов, неугомонный и неудержимый в колхозном своем рвении. Ему не стоялось спокойно. Тело его все дергалось куда-то вперед, вперед куда-то.

– Че тянитесь, едри бабку, че тянитесь? Итить надоть уж давно! Солнышко запалит – как пошаркаите? Скисните ить, скисните!

Обошел каждую.

– Ты, Дашутка, все взяла? Где брусок? Чем править косу будешь? А ты, Олена?

У каждой гребеи, кроме пестерька, грабли в тугой связке с косой, лезвия обмотаны мешковиной и перетянуты веревками. Путь долгий, тяжелый – двенадцать верст через лес да болота – не шутка. Ежели в дороге чего расхлябается, времени на перевязку не достанет, ждать никто не будет. Беги потом одна по лесу, догоняй народ.

Хоть и знал Егорко, что мать уйдет в лес с косарями, а все же нет никакой радости оставаться дома одному. Проснулся он и понял: нету мамы, он один в доме. И стало ему одиноко и тоскливо. Полежал он в нерадостном настроении. Солнышко уже висело над морем, било лучами по окнам и по нему, лежащему напротив восточной стороны. Ело глаза ярким светом, лежать дальше было невозможно.