Страница 19 из 20
Когда он удалялся, с улицы де ла Юшетт вывернула целая процессия. «Теперь они перемещаются обозами». С утра это уже десятый. Даниель насчитал девять человек: две старухи несли плетеные корзинки, две девочки, трое усачей, суровых и жилистых; за ними шли две молодые женщины, одна красивая и бледная, другая восхитительно беременная, с полуулыбкой на губах. Они шли медленно, никто не разговаривал. Даниель кашлянул, и они обернулись к нему все разом: в их глазах не было ни симпатии, ни осуждения, одно лишь недоверчивое удивление. Одна из девочек наклонилась к другой, не переставая смотреть на Даниеля, она прошептала несколько слов, и обе восхищенно засмеялись; Даниель чувствовал себя кем-то необычным, серной, остановившей на альпинистах медленный девственный взгляд. Они же, отжившие, призраками прошли и сгинули в пустоте. Даниель пересек мостовую и облокотился на каменный парапет у входа на мост Сен-Мишель. Сена сверкала; очень далеко на северо-западе над домами поднимался дым. Внезапно зрелище показалось ему невыносимым, он развернулся, двинулся назад и стал подниматься по бульвару.
Процессия исчезла. Молчание и пустота насколько хватает глаз: горизонтальная бездна. Даниель устал, улицы шли в никуда; без людей все они были похожи друг на друга. Бульвар Сен-Мишель, вчера еще длинная золотая лава, казался дохлым китом брюхом кверху. Даниель чеканил шаги по этому толстому, полому и вздутому животу; он принудил себя вздрогнуть от наслаждения и громко сказал: «Я всегда ненавидел Париж». Напрасно: вокруг ничего живого, кроме зелени, кроме больших зеленых лап каштанов; у него было пресное и слащавое ощущение, что он идет по подлеску. Его уже коснулось гнусное крыло скуки, когда он, к счастью, увидел бело-красный плакат, приклеенный к забору. Он подошел и прочел: «Мы победим, потому что мы сильнее всех!» – развел руками и улыбнулся с наслаждением и облегчением: они бегут, они бегут, они продолжают бежать. Он поднял голову и обратил улыбку к небу, он дышал полной грудью: процесс, длившийся уже двадцать лет, шпионы, затаившиеся всюду, чуть ли не под его кроватью; каждый прохожий был свидетелем обвинения, судьей или тем и другим одновременно; все, что он говорил, могло быть обращено против него. И вдруг – это беспорядочное бегство. Они бегут, свидетели, судьи, так называемые порядочные люди, они бегут под солнцем, и лазурь грозит им самолетами. Стены Парижа еще кричали о гордости и заслугах: мы самые сильные, самые добродетельные, столпы демократии, защитники Польши, человеческого достоинства и гетеросексуальности, железный путь будет прегражден[10], мы будем сушить белье на линии Зигфрида. На стенах Парижа плакаты еще трезвонили о выдохшейся славе. Но они, они бегут, обезумев от страха, они распластываются в траншеях. Они будут молить о пощаде, о прощении. Но при этом они будут уверены, что честь останется при них, еще бы, все потеряно, кроме чести, вот мой зад, можете дать мне пинка, но честь неприкосновенна, хотя ради сохранения собственной жизни я буду лизать вам сапоги. Они бегут, они уползают. А я, воплощение порока, царю над их городом.
Он шел, опустив глаза, он ликовал, он слышал, как совсем рядом с ним по мостовой скользили машины, он думал: «Марсель сейчас подтирает своего ребенка в Даксе, Матье, должно быть, в плену. Брюне, вероятно, погиб, все мои свидетели мертвы или рассеяны; я торжествую…» Вдруг у него мелькнуло: «Откуда машины?» Он резко поднял голову, сердце его гулко забилось, и он увидел их. Они стояли, чистые и важные, по пятнадцать или по двадцать солдат на длинных грузовиках с маскировкой, которые медленно катились к Сене, они проезжали, прямые, стоя, они скользнули по нему невыразительным взглядом, а за ними ехали другие, другие ангелы, совсем одинаковые и одинаково на него смотревшие. Даниель услышал издалека военную музыку, ему показалось, что все небо заполняется военными флагами, и он вынужден был опереться на ствол каштана. Один на этом длинном проспекте, один француз, один гражданский, а на него взирает вся вражеская армия. Он не боялся, он доверчиво отдавался этим тысячам глаз, он думал: «Наши победители!», и его обуяло наслаждение. Он стойко ответил на их взгляд, он навек усладился этими светлыми волосами, этими загорелыми лицами с глазами, подобными ледниковым озерам, этими узкими талиями, этими невероятно длинными и мускулистыми бедрами. Он прошептал: «Как они красивы!» Он уже не касался земли, они подхватили и подняли его, они прижимали его к груди и к плоским животам. С высоты что-то покатилось кубарем: это был древний закон. Рухнуло общество судей, стерт приговор; беспорядочно бегут жалкие солдаты в хаки, защитники прав человека и гражданина. «Какая свобода!» – подумал он, и его глаза увлажнились. Он был единственным уцелевшим после краха. Единственный человек перед этими ангелами ненависти и гнева, этими смертоносными ангелами, взгляд которых возвращал ему детство. «Вот новые судьи, – подумал он, – вот новый закон!» Какими ничтожными казались над их головой чудеса мягкого неба, невинность маленьких кучевых облаков: это была победа презрения, насилия, злонамеренности, это была победа Земли. Прошел танк, величественный и медленный, покрытый листвой, он едва урчал. Сзади на нем сидел совсем молодой парень; набросив китель на плечи, закатав до локтя рукава гимнастерки, он скрестил на груди красивые голые руки. Даниель ему улыбнулся, парень с суровым видом долго смотрел на него, потом вдруг, когда танк уже удалялся, тоже начал улыбаться. Он быстро порылся в кармане брюк и бросил какой-то маленький предмет, который Даниель поймал на лету: это была пачка английских сигарет. Даниель так сильно стиснул пачку, что почувствовал, как сигареты крошатся под его пальцами. Он все улыбался. Невыносимое и сладостное волнение поднялось от бедер и застучало в висках; взгляд его затуманился, он, немного задыхаясь, повторял: «Как нож в масло, они входят в Париж, как нож в масло». Перед его затуманенным взглядом прошли другие, новые лица, потом еще и еще, все такие же красивые; они нам причинят Зло, начинается царство Зла, царство наслаждения! Ему хотелось быть женщиной, чтобы бросать им цветы!
Крикливый взлет чаек, мать твою, дёру, дёру, улица опустела, шум кастрюль заполнил ее до краев, стальная молния избороздила небо, они проходят между домами, Шарло, прильнув к Матье, крикнул ему в темноте риги: они летят на бреющем полете. Жадные и апатичные чайки слегка покружили над деревней, ища добычу, потом улетели, волоча за собой свою кастрюлю, которая прыгала с крыши на крышу, затем осторожно выглянули лица, люди выходили из риги, из домов, иные прыгали в окна, все кишело, точно на ярмарке. Тишина. Они все были здесь в тишине, почти сто человек, инженерные части, радисты, разведчики, телефонисты, секретари, наблюдатели, все, кроме шоферов, которые со вчерашнего дня ждали за баранками своих машин; они сели – для какого спектакля? – посреди дороги, поджав ноги, так как дорога была мертва и машины больше не проходили по ней, одни сели на обочине, на подоконники, а другие стояли, прислонившись к стенам домов. Матье сидел на скамеечке у бакалейного магазина; Шарло и Пьерне присоединились к нему. Все молчали, они собрались, чтобы быть вместе и смотреть друг на друга; они видели друг друга такими, какими были: большая ярмарка, слишком спокойная толпа с сотней побледневших лиц; улица обугливалась от солнца, корчилась под развороченным небом, жгла пятки и ягодицы; люди отдались на волю солнца; генерал остановился у врача: третье окно второго этажа было его глазом, но они плевали на генерала, они смотрели друг на друга и внушали друг другу страх. Они страдали от сдерживаемого порыва куда-то двигаться, никто об этом не говорил, но ожидание гулкими ударами стучало им в грудь, его ощущали в руках, в бедрах, оно было болезненным, как ломота, это был волчок, который крутился в сердцах. Кто-то из них вздохнул, точно собака, которой снится сон; он сказал во сне: «В интендантстве есть мясные консервы». Матье подумал: «Да, но их приказано охранять жандармам», а Гвиччоли ответил вслух: «Эх ты, дурень, там поставили жандармов охранять дверь». Другой мечтательно и сонно проговорил: «Вон булочная, там есть хлеб, я видел буханки, но хозяин забаррикадировал свою лавку». Матье продолжил сон, но молча: он представил себе турнедо, и его рот наполнился слюной; Гримо немного приподнялся, показал на ряды закрытых ставней и сказал: «Что у них случилось в этом захолустье? Вчера они с нами разговаривали, теперь прячутся». Накануне дома зевали, как устрицы, теперь они захлопнулись; внутри мужчины и женщины притворялись мертвыми, потели в темноте и ненавидели их; Ниппер сказал: «Если нас победили, это не значит, что мы чумные». В желудке у Шарло заурчало, Матье сказал: «У тебя желудок урчит». И Шарло ответил: «Он не урчит, он вопит». Резиновый мячик влетел в их круг, Латекс поймал его на лету, затем появилась маленькая девочка лет пяти-шести и робко посмотрела на него. «Это твой мячик? – спросил Латекс. – На, возьми его». Все смотрели на нее, Матье захотелось посадить ее на колени; Латекс постарался смягчить свой голос: «Ну, иди сюда! Иди ко мне на колени». Отовсюду послышался шепот: «Иди! Иди! Иди!» Малышка не шевелилась. «Иди, мой цыпленок, иди, иди, моя курочка, иди!» «Ну и ну! – сказал Латекс. – Мы уже детей пугаем». Мужчины засмеялись и сказали ему: «Это ты ее пугаешь своей рожей!» Матье смеялся, Латекс повторил нараспев: «Иди, моя конфетка!» Вдруг, охваченный бешенством, он крикнул: «Если не подойдешь, я мячик не отдам!» Он поднял мяч над головой, показывая ей, и сделал вид, что кладет его в карман, девочка заголосила, все встали, все начали кричать: «Отдай его! Подлец, ты заставляешь ребенка плакать, нет, нет, положи в карман, забрось его на крышу!» Матье, стоя, размахивал руками, Гвиччоли с глазами, блестящими от бешенства, отстранил его и стал перед Латексом: «Отдай ей его, сукин сын, мы не дикари!» Матье в ярости топнул ногой; Латекс успокоился первым, он опустил глаза и сказал: «Не сердитесь! Я отдам его». Он неловко бросил мяч, тот ударился о стену, отскочил, девочка схватила его и убежала. Спокойствие. Все снова сели, Матье уселся, грустный и успокоенный; он думал: «Мы не чумные». Ничего другого в голове: ничего другого, кроме чужих мыслей. Временами он был только тоскливой пустотой, а в другие минуты становился всеми, его тревога утихала, чужие мысли текли тяжелыми каплями в его голове, катились изо рта, мы не чумные, Латекс вытянул руки и грустно смотрел на них: «У меня шестеро, понимаете, старшему семь лет, и я в жизни не поднял на них руку».
вернуться10
Имеется в виду высказывание президента Совета Поля Рейно в апреле 1940 года, когда он обещал не допустить немцев до рудников Норвегии; вскоре немцы заняли всю Норвегию. – Примеч. ред.