Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 20



Все были вялы, издерганы, уязвлены, с землистыми лицами людей, страдающих несварением. Достаточно было удара барабана на горизонте – и большая волна войны снова обрушилась на них. Пинетт резко повернулся к Лонжену. Его глаза смотрели остервенело, пальцы стиснули край желоба.

– Какая бойня? А? Какая бойня? Где они, убитые и раненые? Если ты их видел, значит, тебе повезло. Я же видел только трусов вроде тебя, которые бегали по дорогам с дрейфометром на шее.

– Что с тобой, дурачок? – с ядовитым участием спросил Лонжен. – Ты себя плохо чувствуешь?

Он бросил на остальных многозначительный взгляд:

– Он был хороший паренек, наш Пинетт, его очень любили, потому что он сачковал, как и мы, уж он не вышел бы вперед, если бы потребовался доброволец. Жалко, что он хочет повоевать теперь, когда война уже закончена.

Глаза Пинетта сверкнули:

– Ничего я не хочу, мудило!

– Хочешь! Ты хочешь в солдатики поиграть.

– И то лучше, чем обделываться, как ты.

– Слыхали: я обделываюсь, потому что сказал, что французская армия получила взбучку.

– А ты уверен, что французская армия получила взбучку? – заикаясь от гнева, спросил Пинетт. – Ты что, посвящен в тайны главнокомандующего, генерала Вейгана?

Лонжен заносчиво и устало улыбнулся:

– Кому нужны тайны главнокомандующего: половина войск беспорядочно отступает, а другая окружена; тебе этого мало?

Пинетт рубанул воздух рукой:

– Мы перегруппируемся на Луаре, а в Сомюре соединимся с Северной армией.

– Ты в это веришь, умник?

– Так мне сказал капитан. Спроси у Фонтена.

– Северной армии придется повертеться, потому что у них на хвосте боши. А что до нас, то мы вряд ли с ними встретимся.

Пинетт исподлобья посмотрел на Лонжена, тяжело дыша и топая ногой. Он сердито тряхнул плечами, как бы намереваясь сбросить ношу. Наконец он зло и затравленно проговорил:

– Даже если мы отступим до Марселя, даже если пересечем всю Францию, останется Северная Африка.

Лонжен скрестил руки и презрительно улыбнулся:

– А почему не Сен-Пьер и Микелон[8], болван?

– Ты себя считаешь умником? Скажи, ты себя считаешь умником? – спросил Пинетт, наступая на него.

Шарло бросился между ними.

– Ну! Ну! – сказал он. – Вы что, собираетесь ссориться? Все согласны, что война ничего не решает и что вообще больше не нужно воевать. Бог нам в помощь! – воскликнул он пылко. – Вообще никогда!

Он напряженно смотрел на всех, он дрожал от страсти. Страсти всех примирить: Пинетта и Лонжена, немцев и французов.

– Наконец, – почти умоляющим голосом сказал он, – нужно суметь с ними поладить, они ведь не собираются всех нас уничтожить.

Пинетт обратил свое бешенство на него:

– Если война проиграна, то лишь из-за таких, как ты.

Лонжен ухмылялся:

– Еще один никак не поймет.

Наступило молчание; потом все медленно повернулись к Матье. Он этого ждал: в конце каждого спора его делали арбитром, так как он был самый образованный.

– Что ты об этом думаешь? – спросил Пинетт.

Матье опустил голову и не ответил.

– Ты что, глухой? Тебя спрашивают, что ты об этом думаешь?

– Ничего, – ответил Матье.

Лонжен пересек тропинку и стал перед ним:



– Как – ничего? Преподаватель все время думает.

– Что ж, как видишь, не все время.

– Ты все-таки не дурак: ты хорошо знаешь, что сопротивление невозможно.

– Откуда мне это знать?

В свою очередь, подошел и Пинетт. Они стояли по обе стороны Матье, словно его добрый и злой ангелы.

– Ведь ты не пал духом, – сказал Пинетт. – Неужто ты считаешь, что французы не должны сражаться до конца?

Матье пожал плечами:

– Если бы сражался я, я мог бы иметь свое мнение. Но погибают другие, сражаться будут на Луаре, и я не могу решать за них.

– Вот видишь, – сказал Лонжен, насмешливо глядя на Пинетта, – бойню за других не решают.

Матье встревоженно посмотрел на него:

– Я этого не сказал.

– Как не сказал? Ты только что это сказал.

– Если бы оставался шанс, – промолвил Матье, – совсем крохотный шанс…

– И что?

Матье покачал головой:

– Как знать?..

– И что же это означает? – спросил Пинетт.

– Это означает, – объяснил Шарло, – что осталось только ждать, стараясь при этом не портить себе кровь.

– Нет! – крикнул Матье. – Нет!

Он резко встал, сжимая кулаки.

– Я жду с самого детства!

Они недоуменно смотрели на него, он понемногу успокоился.

– Что означает наше решение? – сказал он. – Кто спрашивает наше мнение? Вы отдаете себе отчет в нашем положении?

Они испуганно попятились.

– Ладно, – сказал Пинетт, – ладно, мы его знаем.

– Ты прав, – сказал Лонжен, – солдат не имеет права на собственное мнение.

Его холодная и слюнявая улыбка ужаснула Матье.

– Пленный еще меньше, – сухо ответил он.

Всё спрашивает у нас нашего мнения. Всё. Большой вопрос окружает нас: это фарс. Нам задают вопрос, как людям; нас хотят заставить думать, что мы еще люди. Но нет. Нет. Нет. Какой фарс – эта тень вопроса, который задают одни тени войны другим.

– А что за польза иметь собственное мнение? Решать-то не тебе.

Матье замолчал. Он вдруг подумал: «Нужно будет жить». Жить, срывать день за днем заплесневелые плоды поражения, платить за этот тотальный выбор, от которого он сегодня отказывался. «Но, Боже мой! Я не хотел ни этой войны, ни этого поражения: что за фокус – обязывать меня нести за них ответственность?» Он почувствовал, как в нем поднимается гнев – ярость попавшего в ловушку зверя, и, подняв голову, он увидел, как такой же гнев блестит в глазах его товарищей. Крикнуть в небо всем вместе: «Мы не имеем ничего общего с этой бойней! Мы не имеем ничего общего с этой бойней! Мы невиновны!» Его порыв угас: безусловная невиновность сияла в утреннем солнце, ее можно было ощутить на листьях травы. Но она так мала: истиной была эта неуловимая общая вина, наша вина. Призрак войны, призрак поражения, призрачная виновность. Он по очереди посмотрел на Пинетта и Лонжена и развел руками: он не знал, хотел ли он им помочь или попросить у них помощи. Они тоже посмотрели на него, потом отвернулись и удалились. Пинетт смотрел себе под ноги. Лонжен улыбался самому себе напряженной и смущенной улыбкой; Шварц стоял в стороне с Ниппером, они говорили друг с другом по-эльзасски, они уже были похожи на двух сообщников; Пьерне судорожно сжимал и разжимал правый кулак. Матье подумал: «Вот чем мы стали».

Разумеется, он сурово осуждал грусть, но когда в нее впадаешь, чертовски трудно от нее избавиться. «Должно быть, у меня несчастный характер», – подумал он. У него было много поводов радоваться, в частности, он мог бы себя поздравить с тем, что избежал перитонита, выздоровел. Но вместо этого он думал: «Я пережил самого себя» и сокрушался. В грусти именно причины радоваться становятся грустными, и радуешься грустно. «Однако, – подумал он, – я умер». Насколько это зависело от него, он умер в Седане в мае сорокового года: скукой были все те годы, которые ему оставалось жить. Он снова вздохнул, проследил взглядом за большой зеленой мухой, ползающей по потолку, и решил: «Я – посредственность».

Эта мысль была ему глубоко неприятна. До сих пор Борис выдерживал правило никогда не задумываться о себе и чувствовал себя превосходно; с другой стороны, пока речь шла только о том, чтобы погибнуть, его посредственность не имела такого уж значения: наоборот, меньше оснований для сожалений. Но теперь все изменилось: ему выпала участь жить, и он вынужден был признать, что не имел для этого ни призвания, ни таланта, ни денег. Короче, ни одного потребного качества, кроме здоровья. «Как я буду скучать!» – подумал он. И почувствовал себя обманутым. Муха, жужжа, улетела. Борис провел рукой под рубашкой и погладил шрам, который прочертил его живот на уровне паха; он любил трогать этот маленький рубец плоти. Он смотрел на потолок, он гладил шрам, и на сердце у него было тяжело. В палату вошел Франсийон, направился к Борису, неторопливо шагая между пустыми койками, и вдруг остановился, разыгрывая удивление.

8

Острова у восточного побережья Канады, колонии Франции.