Страница 18 из 21
Матье положил письмо в карман, он с неудовольствием думал: «Воскресенье завтра, я уже уеду». Ему хотелось увидеть Гомеса; в настоящий момент он был единственным из его друзей, кого он хотел видеть: уж он-то знал, что такое война. «Возможно, мне удастся встретить его в Марселе, в перерыве между двумя поездами…» Он вынул из кармана смятый конверт: Гомес не написал своего адреса. Матье раздраженно пожал плечами и бросил конверт на стол; Гомес остался самим собой, хоть и стал полковником: могущественный и бессильный. Наконец Одетта решилась раскрыть газету, она держала ее, расставив красивые руки, и старательно вчитывалась в нее.
– Ой! – произнесла она.
Потом повернулась к Матье и с нарочитым равнодушием спросила:
– Надеюсь, у вас мобилизационный билет не № 2?
Матье почувствовал, что краснеет, он прищурился и смущенно ответил:
– Да, именно такой.
Одетта строго посмотрела на него, как будто он был в этом виноват, и Матье поспешно добавил:
– Но я уезжаю не сегодня, я останусь еще на два дня: ко мне приезжает друг.
Он почувствовал облегчение от своего внезапного решения: это отодвигало изменения почти до послезавтра: «Жуан-ле-Пен далеко от Нанси, мне простят несколько часов опоздания». Но взгляд Одетты не смягчился, и, отбиваясь от этого взгляда, он повторял: «Я остаюсь еще на два дня, еще на два дня», в то время как Элла Бирненшатц обвила худыми смуглыми руками шею отца.
– Какой же ты душка, папуля! – сказала Элла Бирненшатц.
Одетта резко встала:
– Что ж, я вас оставлю. Мне все-таки нужно переодеться, думаю, Жак скоро спустится и составит вам компанию.
Она ушла, запахивая полы халата, облегавшего ее узкие стройные бедра, Матье подумал: «Она вела себя пристойно. Что ни говори, пристойно», и ощутил к ней благодарность. Какая красивая девушка, какая красивая чертовка, он оттолкнул ее, округлив глаза: у дверей стоял Вайс, выглядел он празднично.
– Ты меня обслюнявила, – сказал Бирненшатц, вытирая щеку. – И испачкала помадой. Вот так чмокнула!
Она засмеялась:
– Ты боишься, что подумают твои машинистки. Так вот тебе! – воскликнула она, целуя его в нос. – Вот тебе, вот тебе! – Он почувствовал на своем лице ее теплые губы, потом поймал ее за плечи и отстранил на всю длину своих больших рук. Она смеялась и отбивалась, он думал: какая красивая девушка, какая красивая девчурка! Мать ее была жирной и рыхлой, с широкими испуганными и покорными глазами, которые его несколько конфузили, но Элла была похожа на него, хотя, скорее, ни на кого, она сформировалась сама по себе, в Париже; «Я им всегда говорю: что такое раса, если вы встретите Эллу на улице, разве вы примете ее за еврейку? Тоненькая, как парижанка, с теплым цветом лица, как свойственно южанкам, с лицом смышленым и страстным, и одновременно уравновешенным, с лицом без изъянов, без признаков расы, без тавра судьбы, типичное французское лицо». Он отпустил ее, взял на столе ящичек и протянул ей:
– Держи, – сказал он. Пока она смотрела на жемчужины, он добавил: – В следующем году они будут стоить в два раза больше, но это последние: колье будет закончено.
Она хотела его поцеловать еще раз, но он сказал ей:
– Ладно, ладно, это тебе подарок! Беги, не то опоздаешь на лекцию.
Она ушла, напоследок улыбнувшись Вайсу; какая-то девушка закрыла дверь, пересекла секретарское бюро и ушла, и Шалом, сидевший на краешке стула со шляпой на коленях, подумал: «Красивая евреечка»; у нее было маленькое, вытянутое вперед обезьянье личико, которое уместилось бы в ладони, прекрасные большие близорукие глаза, должно быть, это дочь Бирненшатца. Шалом встал и скромно поприветствовал ее, чего она, казалось, не заметила. Он снова сел и подумал: «У нее слишком умный вид; такие уж мы, наша суть запечатлена как каленым железом на наших лицах; можно подумать, что мы их терпим, как мученики». Бирненшатц думал о жемчужинах, он говорил себе: «Неплохое помещение капитала». Они стоили сто тысяч франков, он подумал, что Элла приняла их без чрезмерного восторга, но и без равнодушия: она знала цену вещам и считала естественным иметь деньги, получать красивые подарки, быть счастливой. «Боже, если я сделаю только это, с такой женой, как у меня, и со всеми краковскими стариками за спиной, если мне удалось только это – маленькая девочка, дочь польских евреев, которая не слишком ломает себе голову, которой не нравится страдать, которая считает естественным быть счастливой, – уверен, что я не потеряю времени даром». Он повернулся к Вайсу:
– Ты знаешь, куда она пошла? – спросил он. – Никогда не догадаешься. На лекцию в Сорбонну! Это феномен.
Вайс неопределенно улыбнулся, не меняя своего ненатурального вида.
– Хозяин, – сказал он, – я пришел попрощаться.
Бирненшатц посмотрел на него из-под очков:
– Ты уезжаешь?
Вайс утвердительно кивнул, и Бирненшатц сделал большие глаза:
– Я так и знал! У тебя, глупого, конечно же, мобилизационный билет № 2?
– Так и есть, – ответил, улыбаясь, Вайс, – у меня, глупого, – № 2.
– Что ж, – сказал Бирненшатц, скрестив руки, – ты меня ставишь в затруднительное положение! Что я буду без тебя делать?
Он рассеянно повторял: «Что я буду без тебя делать? Что я буду без тебя делать?» Он пытался вспомнить, сколько у Вайса детей. Вайс искоса с беспокойством поглядывал на него:
– Пустяки! Найдете мне замену.
– Ну, нет! Хватит того, что я плачу тебе за то, что ты ни черта не делаешь; что же мне – повесить себе на шею еще одного бездельника? Твое место останется за тобой, мой мальчик.
Вайс выглядел растроганным; кося глазами, он тер себе нос, он был ужасающе некрасив.
– Хозяин… – начал он.
Бирненшатц прервал его: благодарность всегда конфузит, и потом, он не испытывал к Вайсу ни малейшей симпатии: бегающие глаза и толстая нижняя губа, дрожащая от доброты и горечи, – он был из тех, кто несет на лице печать обреченности.
– Хорошо, – сказал Бирненшатц, – хорошо. Ты не покидаешь фирму, ты просто будешь представлять ее в офицерском корпусе. Ты лейтенант?
– Я капитан, – ответил Вайс.
«Обреченный капитан», – подумал Бирненшатц. У Вайса был счастливый вид, его большие уши были пунцовы. «Обреченный капитан – уж такова война, такова военная иерархия».
– Какая отъявленная глупость эта война, а? – сказал он.
– Гм! – хмыкнул Вайс.
– А что, разве это не глупость?
– Конечно, – сказал Вайс. – Однако я хотел сказать: для нас это не такая уж глупость.
– Для нас? – удивленно переспросил Бирненшатц. – Для нас? О ком ты говоришь?
Вайс опустил глаза:
– Для нас, евреев, – сказал он. – После того что сделали с евреями в Германии, мы имеем все основания сражаться.
Бирненшатц сделал несколько шагов по комнате, он разозлился:
– А что это такое: мы, евреи? Мне это непонятно. Я – француз. Ты что, чувствуешь себя евреем?
– Со вторника у меня живет кузен из Граца. Он мне показал свои руки. Они их прижигали сигарами от локтя до подмышек.
Бирненшатц резко остановился, он схватил сильными руками спинку стула, и мрачный огонь бешенства полыхнул на его лице.
– Те, кто это сделал, – сказал он, – те, кто это сделал…
Вайс заулыбался; Бирненшатц успокоился:
– Это не потому, что твой кузен – еврей, Вайс. Это потому, что он – человек. Не выношу, когда совершают насилие над человеком. Но что такое еврей? Это человек, которого другие люди считают евреем. Вот посмотри на Эллу. Разве ты бы принял ее за еврейку, если б не знал ее?
Вайс не казался убежденным. Бирненшатц пошел на него, ткнул его в грудь вытянутым указательным пальцем:
– Послушай, мой маленький Вайс, вот что я тебе скажу: я уехал из Польши в 1910 году, я прибыл во Францию. Меня здесь хорошо приняли, я почувствовал себя здесь как дома, я сказал себе: «Bсe хорошо, теперь моя родина – Франция». В 1914 году началась война. Ладно, я сказал себе: «Воюю, потому что это моя страна». И я знаю, что такое война, я был на Шмен-де-Дам. И сейчас я могу одно тебе сказать: я – француз, не еврей, не французский еврей: француз. Мне жалко евреев Берлина и Вены, евреев в концлагерях, меня бесит от мысли, что кого-то терзают. Но послушай меня хорошенько. Я сделаю все, что смогу, чтобы помешать французу, одному-единственному французу, сломать себе шею ради них. Я чувствую себя более близким первому попавшемуся прохожему, которого встречу на улице, чем моим дядям из Ленца или племянникам из Кракова. Дела немецких евреев нас не касаются.