Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 19



– Всем добрый вечер.

Хозяин взглянул на него. Какой-то кондуктор пил перно, надвинув форменную кепку на глаза. Рассудки, приветливые и рассеянные. Кондуктор щелчком отбросил фуражку на затылок и посмотрел на Матье. Рассудок Марсель отпустил его и растворился в ночи.

– Кружку пива.

– Вы редко заходите, – заметил хозяин.

– Но это не потому, что я не хочу пить.

– И правда, хочется пить, – вступил в разговор кондуктор, – можно подумать, что уже разгар лета.

Они замолчали. Хозяин мыл стаканы, кондуктор насвистывал. Матье был доволен, потому что они время от времени смотрели на него. Он видел в зеркале свое лицо, бледное и круглое в серебряном море: у Камю всегда казалось, что сейчас четыре утра из-за света, серебристой дымки, которая туманила глаза и отбеливала лица, руки, мысли. Он подумал: «Она беременна. Чудно: мне кажется, что это неправда». Мысль показалась ему шокирующей и гротескной, как зрелище целующихся в губы старика и старухи: после семи лет такая оплошность не должна была произойти. «Она беременна». В ее чреве находится маленькая стекловидная масса, которая медленно раздувается, а вскоре будет, как глаз: «Это прорастает среди всякой гадости у нее в животе, это живое». Он увидел длинную шпильку, неуверенно продвигающуюся в полумраке. Слабый звук – и глаз, лопнув, разрывается: остается лишь непроницаемая и сухая оболочка. «Она пойдет к этой бабке, она даст себя искромсать». Он чувствовал себя начиненным ядом. «Все в порядке». Матье встряхнулся: то были бледные мысли, мысли предутренние.

– До свидания.

Он заплатил и вышел.

«Как это было?» Он шел тихо, стараясь вспомнить. «Два месяца тому назад…» Он совершенно ничего не помнил, кажется, это было на второй день пасхальных каникул. Он, как всегда, заключил Марсель в объятия из нежности – конечно, скорее из нежности, чем из желания; и вот теперь… Он остался в дураках. «Ребенок. Я хотел доставить ей удовольствие, а сделал ей ребенка. Я не ведал, что творил. Теперь я отдам четыреста франков этой бабке, она погрузит какой-то инструмент между ног Марсель и примется скоблить; жизнь уйдет, как пришла; а я останусь дураком, как и прежде; разрушая эту жизнь больше, чем создавая ее, я так и не пойму, что наделал». Он отрывисто усмехнулся. «А другие? Те, что всерьез решили стать отцами и ощущают себя дающими жизнь; когда они смотрят на живот своей жены, понимают ли они что-нибудь лучше меня? Они действовали быстро, вслепую орудуя половым членом. Остальное происходит в темноте, внутри, в желатине, как в фотоделе. Все происходит без них». Он вошел во двор и увидел свет под дверью: «Это здесь». Его жег стыд.

Матье постучал.

– Кто там? – спросили за дверью.

– Я хотел бы с вами поговорить.

– В такое время к людям не приходят.

– Я от Андре Бенье.

Дверь приоткрылась. Матье увидел прядь желтых волос и внушительный нос.

– Что вам надо? Хотите навести полицию? Не выйдет, я правила соблюдаю. Если мне нравится, имею право у себя дома жечь свет хоть до утра. А коли вы инспектор, так покажите удостоверение.

– Я не из полиции, – сказал Матье. – У меня неприятности. Мне сказали, что я могу обратиться к вам.

– Входите.

Матье вошел. На бабке были мужские брюки и блузка на молнии. Она была очень худа, взгляд пристальный и угрюмый.

– Вы знаете Андре Бенье?

Она глядела на него сердито.



– Да, – ответил Матье. – Она приходила к вам в прошлом году перед Рождеством – у нее были неприятности; ей нездоровилось, и вы потом четырежды приходили ухаживать за ней.

– Ну и что из того?

Матье смотрел на ее руки. Руки мужчины, душителя, потрескавшиеся, в шрамах и царапинах, с коротко остриженными черными ногтями. На первой фаланге большого пальца темнели фиолетовый синяк и толстая черная корка. Матье вздрогнул, вспомнив нежную смуглую плоть Марсель.

– Я пришел не из-за нее, – сказал он. – Я пришел из-за одной ее подруги.

Старуха отрывисто хохотнула.

– Первый раз такого наглого вижу: гарцует тут передо мной. Не нужны мне тут мужики, ясно?

В комнате была грязь, беспорядок. Везде стояли ящики, на плиточном полу разбросана солома. На столе Матье заметил бутылку рома и наполовину опорожненный стакан.

– Я пришел, потому что меня послала моя подруга. Она сама не может сегодня прийти и попросила меня договориться с вами.

В глубине комнаты была приоткрыта дверь. Матье мог поклясться, что за этой дверью кто-то есть. Бабка сказала ему.

– Бедные дурехи, до чего глупые. На вас только поглядеть – сразу видно, что вы из тех, кто приносит несчастье, бьет посуду и стекла. И все-таки эти дурочки отдают вам самое драгоценное. А потом расхлебывают то, что сами и заварили.

Матье оставался корректен.

– Я бы хотел посмотреть, где вы оперируете.

Бабка бросила на него злобный, недоверчивый взгляд.

– Еще чего? Кто вам сказал, будто я оперирую? Что вы мелете? Не суйте нос не в свое дело. Коли ваша подруга хочет меня видеть, пускай приходит. Я хочу иметь дело с ней одной. Вы соображали, что делали. А она, разве она соображала, когда отдавала себя вам в лапы? От вас ей только несчастье. Понятно? Можете мне пожелать, чтобы я оказалась половчее вас, а больше мне нечего сказать. Прощайте.

– До свидания, мадам, – сказал Матье.

Он вышел и сразу почувствовал облегчение. Он медленно направился к Орлеанскому проспекту: в первый раз с тех пор, как он покинул Марсель, он смог думать о ней без волнения, без ужаса, с нежной грустью. «Завтра пойду к Саре», – решил он.

II

Борис смотрел на красную клетчатую скатерть и размышлял о Матье Деларю. Он думал: «Матье – славный малый». Оркестр умолк, воздух был голубоватым, люди болтали друг с другом. В этом узком маленьком зале Борис знал всех: они были не из тех, кто приходит повеселиться; они притащились сюда после работы, были серьезны и хотели есть. Негр, сидящий против Лолы, – певец из «Парадиза»; шесть парней в глубине зала со своими подружками – музыканты из «Ненетт». Определенно, у них что-то произошло, выпала неожиданная удача, может, ангажемент на лето (позавчера они туманно говорили о кабаре в Константинополе), так как они, всегда такие жмоты, заказали шампанское. Борис заметил также блондинку, выступавшую с матросским танцем в «Ла Ява». Рослый худощавый господин в очках, куривший сигару, – хозяин кабаре на улице Толозе, только что закрытого префектурой полиции. Поговаривали, что кабаре скоро откроют, потому что у хозяина есть поддержка в высших сферах. Борис горько сожалел, что еще не посетил его, и решил обязательно зайти туда, если оно снова откроется. Господин был с субтильным гомосексуалистом, который издалека выглядел, пожалуй, привлекательным: узколицый блондин, не слишком жеманный и изящный. Борис отнюдь не жаловал голубых, так как они постоянно охотились за ним, но Ивиш их ценила, она говорила: «Эти хотя бы не боятся быть не как все». Борис был полон пиетета к воззрениям своей сестры и честно пытался гомосексуалистов уважать. Негр ел кислую капусту. Борис подумал: «Не люблю кислой капусты». Ему хотелось узнать, что за блюдо подали танцовщице из «Ла Явы»: что-то коричневое, вкусное на вид. На скатерти было пятно от красного вина. Красивое пятно, казалось, в этом месте скатерть была из атласа. Лола посыпала немного соли на пятно: она была домовита. Соль порозовела. Неправда, будто соль впитывает пятна. Он чуть не сказал Лоле, что соль тут не поможет. Но тогда надо было бы заговорить, а Борис чувствовал, что не может говорить. Лола была рядом с ним, усталая и разгоряченная, а Борис не мог выдавить из себя ни словечка, голос его был мертв. «Вот такой бы я был, если б вдруг онемел». Состояние его было полно неги, голос зарождался в глубине горла, мягкий, как хлопок, но не мог достигнуть губ, он был мертв. Борис подумал: «Я очень люблю Деларю», – и возликовал. Он ликовал бы еще больше, если б не чувствовал всем своим левым боком, от виска до бедер, что Лола на него смотрит. Взгляд был, несомненно, страстный. Лола не могла смотреть на него иначе. Ему было немного тягостно, ибо страстные взгляды требовали в ответ любезных жестов или хотя бы улыбки. А Борис сейчас был на это не способен. Он чувствовал себя парализованным. Ему не нужно было видеть взгляд Лолы: он его угадывал, но в конце концов это никого не касается. Он сидел так, что вполне можно было предположить, что она смотрит в зал, на посетителей. Борису не хотелось спать, он был скорее оживлен, так как знал в зале всех; он увидел розовый язык негра; Борис испытывал уважение к этому негру: однажды тот разулся, взял пальцами ноги спичечный коробок, извлек оттуда спичку, зажег ее, и все это ногами. «Потрясающий парень, – восхищенно подумал Борис. – Хорошо, если бы все умели пользоваться ногами, как руками». Его левый бок побаливал от того, что на него смотрели: он знал, что приближается момент, когда Лола спросит: «О чем ты думаешь?» Было совершенно невозможно отсрочить этот вопрос, от него это не зависело: Лола его задаст с фатальной неизбежностью. У Бориса было впечатление, что он наслаждается совсем крохотным отрезком времени, бесконечно драгоценным. В сущности, это было приятно: Борис видел скатерть, видел бокал Лолы (она никогда не ужинала перед выступлением). Лола выпила «Шато Грюо», она очень за собой следила и лишала себя множества маленьких удовольствий, потому что отчаянно боялась постареть. В стакане осталось немного вина, оно было похоже на запыленную кровь. Джаз заиграл «If the moon turns green»[1], и Борис подумал: «Смог бы я напеть эту мелодию?» Хорошо было бы при свете луны прогуляться по улице Пигаль, насвистывая какой-нибудь мотивчик. Деларю ему однажды сказал: «Вы свистите, как поросенок». Борис про себя рассмеялся и подумал: «Вот олух!» Его переполняла симпатия к Матье. Не поворачивая головы, он бросил короткий взгляд в сторону и столкнулся с тяжелым взглядом Лолы из-под пышной рыжей челки. В сущности, ее взгляд вполне можно перенести. Достаточно привыкнуть к тому особому жару, который воспламеняет лицо, когда чувствуешь, что на тебя кто-то страстно смотрит. Борис послушно отдавал взглядам Лолы свое тело, свой худой затылок, свой нетвердый профиль, который она так любила; только такой ценой он мог спрятаться в себя и основательно заниматься собственными приятными мыслишками.

1

«Если луна позеленеет» (англ.). – Здесь и далее примеч. пер.