Страница 10 из 13
Несомненно, этот день моей жизни был крепко связан с математикой. Я сел на пол и принялся за инвентаризацию. Итак, я имел восемнадцать бутылок из-под портвейна и прочей бормотухи по семнадцать копеек за штуку. Одна была со сколом, я её сразу отставил в сторону. Из-под водки оказалось девять бутылей, все целые, по двенадцать копеек за каждую. Ещё стояло четыре малька в идеальном состоянии, по девять копеек. Кроме того, между стеной и шкафом я обнаружил лежащую, видимо, очень давно, всю в пыли, ещё одну бутылку из-под портвейна «Агдам». Это ещё семнадцать копеек.
Я второй раз за сегодняшний день погрузился в математические расчеты. Промежуточные результаты по разным бутылкам я записывал карандашом прямо на обоях у двери. Потом всё сложил, считая бутылку из-за шкафа, и получил результат. Четыре рубля пятьдесят копеек! Это оказалась впечатляющая цифра. Я её тоже записал на стене и обвёл.
Пункты приёма стеклотары, как они официально назывались, – места почти сакральные. Центры силы, вернее, бессилия. Там за выпитую или найденную в парке бутылку давали небольшую, но твёрдую, единую по всей необъятной стране цену. Пункты были разбросаны по всему городу, располагались обычно в подвалах и почти всегда не работали. Не было более грустного зрелища, чем вид людей, притащивших, часто издалека, тяжёлые сумки со стеклом и оказавшихся перед объявлением «Тары нет! Закрыто». Тащить обратно тяжело, а оставить просто так – невозможно. Начальники пунктов приёма имели огромную власть над самыми бедными, несчастными, неприкаянными и беззащитными жителями города и почти все были бездушными циничными тварями. Не было в стране ни одного начальника, который мог бы приказать приёмщику посуды! Ни министр, ни генерал КГБ, ни секретарь обкома. В своём подвале и во всей стране он главнее всех! И они пользовались своей безнаказанностью. В разгар приема они могли вдруг заявить: «Всё! По 0,7, не берем. Тара кончилась…» – и очередь, тихо матерясь, редела. Или просто перед носом захлопнуть окошко, буркнув: «Пересчёт!» или «Перерыв!», и грустная, безропотная, бедно одетая кучка людей продолжала стоять, ждать и надеяться.
Я рисковать не мог. Бутылок было много, деньги на кону стояли немаленькие, я должен действовать наверняка. У нас в квартире был телефон. Он висел на исписанной разными именами и номерами стене в конце коридора, перед поворотом на кухню. Я им почти не пользовался. Мне вообще было противно смотреть на его грязный циферблат и засаленную жирную трубку. Рядом стоял стул с отполированным соседскими задницами сиденьем. Оно тоже было покрыто номерами телефонов и именами. Но я готовил операцию, а связь и коммуникация в современной войне играют важнейшую роль. Я позвонил Грише.
Гриша жил на улице Якубовича, в доме № 24, на первом этаже. А в соседнем доме, номер № 22, был самый большой в районе пункт приёма посуды. Гриша шил папахи из каракуля для знаменитого военного ателье, что располагалось рядом, на бульваре Профсоюзов. Он был инвалид и работал на дому. Но его папахи носил весь генералитет Ленинградского военного округа, и ему ателье поставило в квартиру телефон на случай какой-нибудь особой срочности. Гриша был лучший по генеральским шапкам, но запойный. Он единственный, кто избил костылём начальника приема посуды, когда тот отказался принять у него две бутылки из-под «Жигулей». Он просто взял забракованную бутыль и, ни слова не говоря, засадил ею Лехе Толстому по голове, а затем спустился в подвал и добавил ещё костылём. Это был настоящий подвиг. Но мало того, Гриша заставил обливающегося кровью приёмщика выдать ему за две его бутылки двадцать четыре копейки! И это всё на глазах онемевших алкашей! Вот такому человеку я звонил.
Голос Гриши был трезвый, тихий и серьёзный.
– Ладно, – сказал он, – сейчас мотнусь, посмотрю, – и бросил трубку.
Я мучился от отсутствия курева, но сидел на стуле рядом с телефоном и ждал. Тут я через драный тапок нащупал что-то на полу. Из-под стула выкатилась целая сигарета «Прима». Это был добрый знак. И тут же зазвонил телефон. Гриша!
Он скупо сообщил обстановку. Пункт работает, но тара кончается. Он про меня предупредил. Но действовать надо немедленно. С меня полтинник. И… разъединился. Гриша так долго шил для военных, что и сам приобрёл командный стиль. Грамотно провёл рекогносцировку на местности и доложил. Теперь всё зависело от меня. Я заметался по комнате в поисках авоськи. У меня была большая сумка, в которой я раз в полгода сдавал бельё в прачечную. Но её одной мало. Максимум бутылок двенадцать. В авоську влезало восемь, это для неё предел прочности. По карманам я мог рассовать ещё три-четыре малька, не больше. И тут я вспомнил, что у нас в общей кладовке за кухней висел чей-то рюкзак. Не было в коммунальной квартире преступления ужаснее, чем посягательство на чужое барахло! Но я уже был внутренне готов стать преступником, когда тихо крался по коридору. Господь в этот день на стороне страждущих грешников: в квартире тихо, а рюкзак был на месте.
Когда я спускался по лестнице, меня шатало, и каждая ступенька отзывалась стеклянным звоном. Я шёл, как в тумане, но шёл. На мосту через Мойку я понял, что больше не могу. Пот заливал лицо, но руки были заняты, и при каждом шаге бутылки на спине стучали по позвоночнику. А те, что оттягивали карманы пальто, ударяли по ногам. У ДК работников связи, при переходе улицы Герцена, я подвернул ногу и чудом сохранил равновесие. Это была ровно половина пути. Я задыхался, а руки онемели, но я уже сворачивал на Якубовича. На мое несчастье, её в очередной раз перекопали и превратили в неодолимую полосу препятствий. Работяги мрачно вынимали из глубоких траншей ржавые трубы. В центре города под ногами был не асфальт, а грязная каша из глины, песка и сгнивших обмоток подземного хозяйства… Силы кончились. Но я прошёл дом номер восемнадцать. Ещё два дома… Выдохнув последний раз, я умер, но дошёл!
Очередь у окошка приема, увидев залитого потом мертвеца с посудой в руках и на спине, невольно расступилась. Или это сработал голос из подвала: «Он занимал! Давай ставь!».
В общем, всё прошло как по маслу. Получив деньги, я не сразу зашёл к Грише, а легкой походкой пересёк бульвар Профсоюзов и в Замятином переулке взял два пива. И только потом, медленно, снова полюбив свой город, направился к Грише.
Гриша
Гриша жил на первом этаже в собственной квартире. Вся она состояла из узкого коридорчика, вытянутой комнаты метров в пятнадцать с одним окном, крохотной темной кухни и вонючего, вечно текущего туалета за фанерной выгородкой. Она напоминала курятник или собачью конуру, но Гриша ею гордился: «Хата отличная, со всеми удобствами». Дверь в квартиру находилась в углу, под пролётом лестницы в тёмном тупике, который знали и использовали многие жители района и просто прохожий люд в момент, когда сильно приспичит. Но так пахло на лестницах по всему городу, это типичный запах нашей жизни, поэтому ничего особенного тут не было.
На двери был звонок, но он не работал, Грише надо было стучать. Я пару раз крепко стукнул кулаком в деревянную, покрашенную коричневой краской дверь. Грубая малярная краска во многих местах вздулась и отвалилась. В этих проплешинах виднелись прежние слои покраски. Много лет назад дверь была буро-зеленой, а потом коричневой, как сейчас, затем серой и снова коричневой. В краске даже остались намертво законсервированные щетинные волоски от малярных кистей-флейцев. Не дверь, а археологическая палитра. Пока я рассматривал следы былой дверной жизни, внутри послышались шаги и стук костыля. Лязгнул замок, и дверь открылась. Из квартиры ударил густой запах горелого дерева и перепрелых окурков. Увидев меня, Гриша, ни слова не говоря, повернулся и заковылял обратно.
Я вошёл, прикрыв за собой входную дверь. Вся квартира была заполнена дымом, как будто горели дрова или начинался пожар. Это значит, Гриша выжигал очередную картину. Когда не было заказов на папахи, он целиком посвящал себя любимому делу. Выжигал он на фанере специальным прибором для «художественного выжигания по дереву», купленным им в Гостином дворе. В его творчестве присутствовало только два постоянных сюжета. Или лучше сказать, что в своём творчестве он обращался только к двум сюжетам. Первый – «Василий Тёркин травит байки своим боевым товарищам». Это бесконечные вариации на картину художника Непринцева «Отдых после боя», репродукция которой, вырванная из «Огонька», висела, пришпиленная портновскими иголками к стене. Сложная многофигурная композиция, перенесённая на фанерную крышку от посылочного ящика, выходила у Гриши сборищем каких-то страшных чёрных папуасов и никогда не помещалась целиком. Но как настоящий художник, он заканчивал одну и тут же начинал следующую. Таких страшных выжженных фанерок было уже штук двадцать, и они становились всё более жуткими и загадочными. Но Гриша не останавливался. Только запой мог на время заставить его забыть творчество.