Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 41



Я расслышал крик вскочившего профессора… Увидел голубые пятна и полоски порошка на белой коже головы под жирными черными волосами… А потом сероватый смерч взвился с пола к потолку и осел небольшой кучкой праха, распространяя удушливый запах гелиотропа, от которого подымался звон в ушах.

— Благодарю, не ожидал! — произнес он. — Вот тебе и мадам Меллер — взорвалась!..

Сердце мое неистово колотилось в груди от ужаса: погибла ведь жизнь человеческая! А он стоял себе с улыбочкой и с видом живейшего интереса сказал:

— Изумительно все-таки, даже гребенка, и та исчезла, и шлепанцы! Понимаете?

— Мама! Мама! — позвала из коридора старшая дочка мадам Меллер, восемнадцатилетняя девушка, гнусавая от полипов в носу. — Мамы у вас нет? — простодушно просунула она голову в дверь.

— Ах ты, какая оказия! Пыли-то сколько насело! Не прийти ли с метелкой?

— Пожалуйста, — ответил он.

— Ну, знаете ли!.. — воскликнул я. — Ведь это ее собственная мать…

— Тише! — шепнул он, схватив меня за руку. — Или и вам захотелось отправиться той же дорогой?

Я окаменел. Думаю, что и с вами, дорогой читатель, было бы то же.

Девушка принесла метелку и сорную лопатку, а немного погодя унесла на лопатке собственную мать.

— Скажите сами, что же оставалось нам делать иначе? — зашептал он. — Заявить о происшествии? Рассказать? Кому? Ни одна живая душа в мире нам бы не поверила. Мадам Меллер исчезла. Это факт. И разве это не лучший исход для нее самой, откровенно говоря? Да лучше было бы и ее бедной дочке отправиться за ней следом.

Он сухо, отрывисто засмеялся. Он ведь был аристократ, турист, курортный гость… А я — всего-навсего учитель… Вдобавок, я был знаком с мадам Меллер давно, в течение многих лет беседовал с ней…

Смерть застигла ее как раз посреди не совсем грамотно составленной фразы:

— Не может быть, чтобы что могло взять, да как будто пропасть, словно…

Договорить ей не пришлось, — на нее посыпался порошок…

И она исчезла.

Я плохо спал в ту ночь.

Я ведь так часто слышал над открытой могилой великолепную формулу «из праха взята всякая плоть и в прах обратится», и все-таки — увидеть воочию, как живое существо исчезает, рассыпается прахом… Это сильно потрясло меня, недавно помолвленного молодого человека, полного сил, брызжущего здоровьем.

Но затем меня заняла более интересная мысль: что теперь будет делать полиция?.. Бедная мадам Меллер, так неосторожно провалившаяся в другой мир или, во всяком случае, простившаяся со здешним!.. Ни одна посторонняя душа в городке не интересовалась ею, пока она была жива, но ее непостижимое исчезновение, несомненно, превратит все местечко в потревоженный муравейник.

Чего доброго, и меня вызовут для дачи показаний. Что же мне тогда говорить?

Посоветуюсь завтра с моей невестой, когда она вернется из больницы. Что она скажет?

Но этого я так никогда и не узнал.

Попытаюсь рассказать о том, что случилось… Это ведь было уже так давно!

Городок был взволнован. Повсюду мелькали полицейские кепи с золотым галуном.

Возвращаясь вечером домой с последнего урока, я зашел под ворота переждать дождик, и тут со мной заговорил наш пастор:

— Ваша невеста у вас?



— А вот пойдемте вместе и увидим.

В кухне, на газовой конфорке, шипели на сковородке четыре котлетки.

— Дорогая! — весело крикнул я. Проходя в комнату, но сразу остановился, как вкопанный. В нос мне ударило острым запахом гелиотропа, а посреди комнаты на полу серела кучка пыли… такая маленькая… о-о, такая крохотная… под стулом же блестела закатившаяся туда пустая жестяная коробочка, в которой я принес домой щепотку порошка — показать своей невесте.

— Удивительно, как сильно пахнут эти гелиотропы, — сказал пастор, — но фрекен Хэст здесь не видно…

С этими словами он ступил своими мокрыми сапогами на маленькую кучку праха… на то, что осталось от всей той доброты и преданности, к которой я был так привязан здесь на земле.

— Ну, делать нечего, я еще успею с ней повидаться, — сказал он, уходя.

Но я уже не слышал его шагов. Я упал возле этой кучки праха, которая, как я отлично понимал, за пять минут до этого говорила, жила, дышала, ждала меня и желала мне только добра.

Я лежал на полу, плакал, ласкал прах, припадал к нему щекой, перебирал его пальцами… но он оставался холодным, безжизненным. У меня не осталось в памяти ни легкого вздоха, ни вскрика удивления, который она, может быть, испустила, когда открыла коробочку и… о, нет, нет!..

А вон там… там, на стуле… ее дождевой плащ, еще мокрый от дождя. Смоченный той дождевой тучкой, что оросила ее последний путь домой…

В складках занавесей как будто притаился ее звонкий смех… и слышите — в кухне еще жарились, шипели на огне котлетки… на огне, который она сама зажгла… шипели так оживленно, как будто она невидимкой стояла возле и переворачивала их на сковородке…

Я снял сковородку с огня, но не решился потушить газ. Этот огонек стал для меня как бы священным, как будто в нем теплилась живая душа моей исчезнувшей подруги.

Две недели я проболел; в мозгу моем пылало безумие, и я бредил порошком и газом, газом и порошком.

Я позволил вымести кучку пыли, но запретил тушить пламя газовой горелки.

Две недели пролежал я, вперив взгляд в маленькое пламя; в его тихом шипении мне чудилось последнее «прости» моей несуществовавшей подруги. Наконец, в одно прекрасное утро, моя экономная хозяйка предложила моей сиделке потушить газ, пока я сплю.

Я в тот же момент очнулся от своей дремоты, но было уже слишком поздно. Пламя погасло. Тогда я, несмотря на крики и протесты, вскочил с постели, оделся и выбежал из дома, потому что комната показалась мне вдруг такой чужой и холодной, как нора, вырытая в сырой глине.

Я бродил по городу. Он показался мне опустевшим. Бродил по окрестным лесам… и они показались мне пустынями.

Я видел на телеграфных столбах размокшие от дождя клочья моих старых афиш. И понять не мог, как это у меня когда-либо хватало охоты расклеивать их.

Дети играли. Я понять не мог, — что за охота им играть.

Учителя шли в школу. Я постичь не мог — какая им охота тащиться туда.

В моей собственной душе погас огонек, стало темно, холодно, пусто. Не было смысла, ни цели, ни планов, ни улыбки. Ни до кого в мире не было мне больше дела. Только одному человеку мог я поверить свою печаль — человеку с порошком, моему молчаливому старому визави.

К нему я и направился. Он принял меня с распростертыми объятиями… и как бы там ни было — теперь я понимал его. Каждое слово. Каждую горькую улыбку. Все стало для меня таким понятным, само собой разумеемым.

— Поедем со мной, — предложил он. — Все мои вещи уложены, все сундуки готовы.

Этого пресыщенного, разочарованного аристократа теперь не узнать было… В нем появилось что-то новое… какое- то напряжение, ожидание. Его всегда аккуратно приглаженные седые волосы торчали теперь вихрами по-стриндберговски, а прежде вечно щурившиеся глаза широко открылись и сверкали оживлением, энергией.

— Мой долгий рабочий день кончился, — заговорил он. — Я победил, могу теперь отдохнуть, и затем — мне остается лишь напрячь свои последние силы, чтобы использовать свою победу. Поедем со мной. Слышите? Мы с вами пара. Или вы только и созданы на то, чтобы сидеть тут да потеть над какой-то триумфальной аркой или бегать по городу с горшком клейстера да созывать людей на собрания, на которых умные все равно не бывают, а глупые ничего не понимают?

Чего достигнете вы таким путем? Ровно ничего! Только сделаете себя посмешищем, которому не место в порядочном обществе. Бросьте все это, слышите! Люди глупы и глухи к доводам разума, такими и останутся, даже если бы нам удалось всех их пропустить через гимназию, как пропускают мясо сквозь колбасную машинку.

Мир становится ужасным… его необходимо исправить, переделать, это так, — но ваш метод никуда не годится. Мой гораздо практичнее.