Страница 3 из 10
В горле внезапно случилась горячая засуха, но я волевым усилием преодолел её и произнёс:
– Послушайте, Ольга…
И тут же снова этот стремительный, как будто немного удивлённый взгляд на мне, всё знающий и насмешливо раздевающий душу, но в то же время затевающий свою игру.
– Я… я… давно уже раздумываю над… этим… и хотел выразиться… в некотором смысле… Понимаете, это непросто сказать вот так, лицом к лицу… Тем более Леночка, вы должны понимать…
Вскинутая дугой Ольгина бровь показывала, что разворачивающаяся сцена, скорее всего, накрыла её душу тишайшим восторгом. Ох, эта женщина!
– При чём же тут Леночка, Фёдор Александрович? Вы, если хотите высказаться прямо, не томите.
Ах, чёрт возьми, но как, как вымолвить это последнее слово вслух?
– Гхмммм… видите ли… такая уж оказия, вы только не сердитесь… ргхм… но так уж получилось, что я вас люблю.
* * *
В Келломяги я вернулся спустя неделю и без Леночки – она осталась на попечении брата.
Протянув через калитку букет каких-то цветов, я неловко закашлялся, но Ольгу Михайловну этим, кажется, не смутил.
Приняв цветы, она с улыбкой щёлкнула щеколдой и, едва кивнув, пошла к дому. А я, поскальзываясь в грязи после недавно прошедшего дождя, – за ней.
Мы взошли через веранду в гостиную, и она меня оставила, выйдя с букетом на кухоньку. От полной растерянности и неловкости я бесконечно тёр пенсне и ходил, разглядывая всё вокруг так, будто видел впервые. Под ноги кидались старые, стёршиеся по бокам кресла, неприветливо посматривал со стороны столик с накиданными журналами, топорщились отовсюду полки с толстенными фолиантами, нависали часы, а я решительно не понимал о чём сейчас буду говорить.
Высказаться, наверное, следовало бы о том, что произошло между мной и Ольгой тогда, на вечерней веранде, но печаль в том, что, на самом деле, ничего ведь и не произошло. Настолько ничего, что сердце от сумбура и смутной недосказанности покрывалось неприятным хрустким льдом, будто ожидая совсем уж плохого.
Впрочем, обстоятельства происшедшего за неделю были вытеснены кое-чем другим, связанным с прочитанным тем вечером письмом. На днях прояснились подробности судьбы Марка Арбо (который оказался никаким не Арбо, а вовсе Ракитиным), адресанта письма, человека странного, несчастного и закончившего жизнь печально.
Полученные сведения ещё больше подогрели интерес к его творчеству, от которого и осталась только эта притаившаяся в мансардном сундуке рукопись. Сложно признаться, но корыстный мотив заиметь его «странные сказки» значительно вырос и, пожалуй, перерос желание расстановки всех точек в отношениях с Ольгой Михайловной.
И удивительно ли, что я затрепетал, едва она заново вышла в комнату: говорить предполагалось обо одном, а хотелось – о другом.
Ольга между тем посматривала пасмурно, тем льдистым взглядом, от которого я был бы рад спрятаться. Как будто ждала чего-то, но разве мог я оправдать эти её притаившиеся надежды?
– Как поживает Леночка? – в явно подготовительном, нейтральном вопросе ощущалась подача – для прощупывания моего настроения и решимости.
Я отбил этот словесный волан, конечно же, криво, неумело, как и обычно. Точнее, вообще не отбил, промямлив:
– Всё нормально. В этот раз отправилась в гости к Геннадию Петровичу, погода, видите ли, не располагает уже загородным прогулкам – осень…
Ольга понимающе кивнула, и, подмяв юбку, присела в кресло. Тут уж нужно было постепенно переходить к делу, но я всё ещё не понимал как.
– Даа… осень. А значит, Ольга Михайловна, вы теперь когда в Петербург?
И снова этот пробравшийся в глаза лёд, в котором я видел отсветы упрёка и жёсткости. В комнате становилось неуютно, даже как-то сумрачно, и это от моей вечной неловкости и боязливости.
Впрочем, я понимал, что деваться некуда и, наконец, решился:
– А знаете ли, Ольга Михайловна, вот то письмо, что мы с вами читали на веранде неделю назад… Представьте какая штука, я навёл справки об этом писателе. Его зовут Марк, он военным писарем служил, в Смоленске под именем, как то бишь его… Виктор Ракитин. И любопытная история, – он был своеобразнейшей личностью, вы не поверите, человек-загадка. Удивительная судьба! Но печальная. А этот роман, о котором шла речь, он, насколько я понимаю, до сих пор хранится у вас в мансарде.
Лицо Ольги Михайловны подёрнулось легчайшей тенью, и глаза, эти глаза – их можно было читать. Отблеск негодования, сменившийся тут же вялым недоумением и сразу равнодушным презрением, – вот чем пыхнули её глаза на долю секунды.
– И что же?
Не сам вопрос, а эта непередаваемая интонация, с которой он был задан, – о, Ольга как же я вас… тебя… люблю. Да, иначе и случиться не могло, это любовь слабого человека, всегда подчинённого воли, цельности, устремлённости. Совершенно безнадёжная любовь, которая сегодня подсвечивалась и другим подспудным чувством – удивительной страстью к прятавшейся поблизости рукописи. И ничем, и никак я не мог объяснить стремления получить её, прочитать, узнать труд, над которым Марк работал три тяжёлых, безнадёжных и съедавших его года.
Поэтому только и оставалось опять мямлить, спотыкаться, заикаться, ёжась от вечной своей слизнячьей зябкости:
– Я подумал, что вы могли бы… Точнее, я мог бы, с вашего позволения, разумеется, эту самую папку из сундука определить в какое-нибудь издательство, ежели, конечно, её содержание приемлемо и устроит… ммм… издателя. Как вы на это смотрите?
Она мягко отмахнулась, и в этом жесте опять порхало то холодное презрение, определявшее мою фигуру в её глазах теперь уж точно навсегда. Ах, Ольга, Ольга, но что же я могу поделать?
– Я, конечно, не могу надеяться на то, что текст будет соответствовать, так сказать, приемлемому уровню, но как знать, как знать… Из того, что отыскалось в библиотечном архиве, складывается впечатления – писателем он был хоть и посредственным, но, если можно так выразиться, прилежным. Писарь, что тут сказать; издал под своим именем, между прочим, две брошюры, одна из которых наделала шуму.
Ольга Михайловна поднялась и мрачно переплыла к грустнеющему в сумерках окну. Дёрнув треснувшим снурком занавески, она отвечала оледенелым голосом:
– Оставьте вы все эти байки, Фёдор Александрович, не к чему. Я давно уже поняла, что с вами каши не сваришь, и теперь лишь ещё больше убеждаюсь в этом. Впрочем, обойдёмся без сцен; вам нужна рукопись? Подите, забирайте. И прошу, тут же убирайтесь сами, вы ещё успеете на вечерний поезд… В Петербурге свидимся как-нибудь.
Она так и не посмотрела на меня прямо, лишь искоса сверкнув глазом, двинулась к кухне и звучно хлопнула дверью, закончив тяготивший нас обоих разговор.
Что тут сказать – это было сильно и очень верно с её стороны. Я сам чувствовал, что моя нерешительность, боязнь новой жизни опять победила, а рукопись – это просто отговорка, символ нежелания изменяться. А всё же хотелось найти в сказках Арбо что-то ценное, нечто такое, что компенсировало бы произошедший между мной и Ольгой Михайловной разрыв.
Выйдя из дома и спустившись с веранды под вновь посыпавшийся дождь, я взялся рукой за влажную лестницу. В ближайшие десять минут решится и этот вопрос, ведь стоит только глянуть, прочитать пару абзацев, и я пойму, всё пойму. А дальше – будь что будет.
И вот уже я там, в мансарде, перед сундуком с драматически откинутой крышкой, высматриваю огнём свечи формуляр, под которым либо моя надежда, либо крах.
Застыв тут, я пытаюсь понять – а с чего вдруг всего за неделю чужой рукописный труд внезапно вырос передо мной огромной горой? Да, я увлёкся странным извивом судьбы Марка, с долей мистической подоплёки и банальной трагедией, правда. Возможно, в сундуке, в ворохе бумаг, в этом пляшущем и подмигивающем тайнами почерке я найду что-то, что приоткроет загадку его души и поможет понять, что же привело писаря к печальному финалу, о котором и говорить грустно?
Узнать можно было только одним способом. Сунув руку в сундучий полумрак, я достал расползающиеся листы и начал читать.