Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 30



В книге А. К. Бабореко «Бунин. Жизнеописание» подробно расписаны все важные контакты Бунина в разных городах России. Среди лиц, с которыми Бунин близко и постоянно общался до Революции, евреи, действительно, не просматриваются. Исключение составляют «деловики» – главный редактор газеты «Одесские новости» И. Хейфец, издатели альманаха «Шиповник» С. Копельман и 3. Гржебин, владелец книгоиздательства «Просвещение» Н. С. Цетлин, литературные критики А. Б. Дерман, П. С. Коган69 и др. Очень теплые отношения долгие годы связывали Бунина со знаменитым литературным критиком «серебряного века» Юрием Айхенвальдом70. Его трагическую смерть71, судя по записи Галины Кузнецовой72 от 20 декабря 1928 года, Бунин переживал очень болезненно:

«Прочли в газетах о трагической смерти критика Айхенвальда. И<ван> А<лексеевич> расстроился так, как редко я видела. Весь как-то ослабел, лег, стал говорить: “Вот и последний… Для кого теперь писать? Младое незнакомое племя… что мне с ним? Есть какие-то спутники в жизни – он был таким. Я с ним знаком с 25 лет. Он написал мне когда-то первый… Ах, как страшна жизнь!”»73

В Одессе Бунин помимо «Литературно-артистического клуба» тесно общался с членами «Товарищества южнорусских художников»74.

«С первых же месяцев знакомства с этой средой Иван Алексеевич выделил Владимира Павловича Куровского75, редкого человека и по душевным восприятиям, и по особому пониманию жизни. Настоящего художника из него не вышло: рано женился, пошли дети, и ему пришлось взять место в городской управе. С 1899 года он стал хранителем Одесского музея <…>. Иван Алексеевич очень ценил Куровского и “несколько лет был просто влюблен в него”. После его самоубийства, во время Первой мировой войны, он посвятил ему свое стихотворение “Памяти друга” <…>.

Подружился он и с Петром Александровичем Нилусом76, дружба длилась многие годы и перешла почти в братские отношения. Он, кроме душевных качеств, ценил в Нилусе его тонкий талант художника не только как поэта красок в живописи, но и как знатока природы, людей, особенно женщин, – и все уговаривал его начать писать художественную прозу. Ценил он в нем и музыкальность. Петр Александрович мог насвистывать целые симфонии.

Сошелся и с Буковецким77, ему нравился его ум, оригинальность суждений, меткость слов. <…>

Начал он бывать на обедах Буковецкого, который, будучи состоятельным человеком, устраивал пиршества, но приглашал только мужчин. Обеды были еженедельно, по четвергам. На них бывало весело, шумно, непринужденно; стол у Буковецкого отличался тонкостью и своеобразием, – рыба подавалась до супа. Буковецкий, изысканный человек, умный, с большим вкусом, старался быть во всем изящным. Он писал портреты. Одна его вещь была приобретена Третьяковской галереей.<…>

С остальными <художниками Бунин> вошел в приятельские отношения, со всеми был на “ты”, некоторых любил…»78.

И в Одессе, и в Москве, и в Петербурге, и в Киеве… имелись, без сомнения, у Бунина знакомые из числа представителей ассимилированной еврейской интеллигенции. Так, например, Александр Бахрах – выходец из такого рода семьи, пишет, что «Бунины были хорошо знакомы со старшим поколением моего семейства и его дружеское ко мне отношение я получил, так сказать, “по наследству”»79, – но в общем и целом в российский период жизни Ивана Бунина ни о каких его «еврейских друзьях», помимо вышеупомянутого Семена Юшкевича, говорить не приходится.



То же самое можно сказать и о «еврейской ноте» в творчестве Бунина. В отличие от близких ему в литературе современников – Л. Толстого, Чехова, М. Горького, Л. Андреева, Куприна, Чирикова, Юшкевича и др., он, пожалуй, единственный писатель «земли русской», который не приметил на ней «еврея». И это при том, что фигура еврея, как правило, отталкивающая или комическая в русской литературе XIX в. – непременная и «необходимая принадлежность социального пейзажа» 80, знаковая деталь. Даже Лев Толстой, бывший для Бунина в морально-этическом и художественном отношениях непререкаемым авторитетом, который «…словно умышленно отворачивается всякий раз, когда встречается с евреем, <…> погрешил бы против правды, если бы опустил эту необходимую деталь»81.

Бунин же, при всей «зоркости» своего писательского зрения, чем он весьма гордился: «Я ведь чуть где побывал82, нюхнул – сейчас дух страны, народа – почуял. Вот я взглянул на Бессарабию – вот и «Песня о гоце». Вот и там всё правильно, и слова, и тон, и лад»83, – Бунин «еврея» просто напросто не видит. Он, например, «был влюблен в Малороссию, в ее реки, в ее села и степи, жадно искал сближения с ее народом, жадно слушал песни и душу его»84, – однако же ни в каком качестве не причислял к нему евреев, хотя в тех краях они составляли добрую треть местного населения!

Возможно, такого рода демонстративная «невнимательность» подчеркивала принципиальную позицию писателя, быть вне политики85, поскольку «еврейский вопрос» всегда стоял на российской повестке дня, а «еврей» (банкир, меценат, махинатор, революционер) был непременным участником громких общественно-политических акций того времени.

Здесь так же можно сказать, что контрапунктом бунинского творчества является отнюдь не этнос, а Эрос и Танатос, или дать отсылку к высказыванию все того же Льва Толстого:

«Я жалею о стеснениях, которым подвергаются евреи, считаю их не только несправедливыми и жестокими, но и безумными, но предмет этот не занимает меня исключительно… Есть много предметов, более волнующих меня, чем этот. И потому я бы не мог ничего написать об этом предмете такого, что бы тронуло людей»86.

Но при всех подобного рода отговорках и объяснениях безразличие Бунина в своем творчестве к «еврею» и «еврейской теме» остается на сегодняшний день не проясненным в научной литературе вопросом.

Александр Солженицын, умело подгоняя документальный материал под свое видение исторической ретроспективы87, запальчиво утверждает, что «евреи имели в России предреволюционных десятилетий мощнейшую заединую поддержку прогрессивного общества. Она, быть может, стала такой на фоне стеснений и погромов – но, тем не менее, ни в какой другой стране (может быть и за всю предшествующую мировую историю?) она не была столь полной. Наша широкодушная свободолюбивая интеллигенция поставила за пределы общества и человечности – не только антисемитизм – но даже: кто громко и отчётливо не поддерживал, и даже в первую очередь, борьбы за равноправие евреев – уже считался “бесчестным антисемитом”. Будкосовестливая, остро чуткая русская интеллигенция постаралась полностью внять и усвоить именно еврейское понимание приоритетов всей политической жизни: прогрессивно то, что протестует против угнетения евреев, и реакционно всё остальное. Русское общество не только со стойкостью защищало евреев по отношению к правительству, но запретило себе, каждому, проявить хоть наислабейшую тень какой-либо критики поведения и отдельного еврея: а вдруг при таком возмущении родится во мне антисемитизм?»88

Усилиями русских писателей – авангарда «широкодушной свободолюбивой» интеллигенции, «еврейский вопрос» был поставлен как вопрос, в первую очередь, «русский»89. Солженицын, претендующий на роль христианского мыслителя, странным образом игнорирует в своих рассуждениях очевидный факт – то, что евреи в своей борьбе за гражданское равноправие, так или иначе, обращались к чувству справедливости и христианского милосердия русского «народа-богоносца». А поскольку русская литература с легкой руки Достоевского претендовала на «всечеловечность», именно писателями, т. е. лучшими людьми России, они были услышаны. Именно русские литераторы всех мастей и оттенков протянули евреям руку помощи, именно они являлись застрельщиками всех кампаний против антисемитских эксцессов в Российской империи. Принято считать, что подобная реакция лучших людей России была импульсивно-бескорыстной, проявлением все того же широкодушия – одного из главных качеств, приписываемых русскому национальному характеру90.