Страница 9 из 10
А еще именно в тот год у меня сложился более отчетливый образ матери: она была уже не просто любящее существо, которое всегда рядом и всегда защитит и в чьих глазах под густыми бровями отражалась какая-то властная нежность. И еще я помню большой съезд родни, близкой и далекой, седые головы друзей семьи – все они собрались, чтоб отдать моей матери дань любви и уважения в доме ее дорогого брата, которому всего несколько лет спустя придется заменить мне обоих родителей.
Я не понимал трагического значения всего, что тогда происходило, хотя среди прочих в доме бывали и доктора, я это отчетливо помню. Внешне болезнь еще не проявила себя, но они, полагаю, уже вынесли ей приговор, – разве что переезд в южный климат мог восстановить покидавшие ее силы. Это время представляется самым счастливым периодом моего существования. Рядом была моя кузина, прелестная, задорная девчушка, всего на пару месяцев младше меня; ее жизнь, которую оберегали, как если бы она была наследной принцессой, оборвалась, когда ей было всего пятнадцать. Были и другие дети, многих уже нет в живых, были и те, чьих имен я уже и не вспомню. Над всем этим нависала гнетущая тень великой Российской империи – тень сгущавшегося национализма и ненависти к полякам, которую разжигали московские журналисты новой школы после злополучного восстания 1863 года.
В своих воспоминаниях об этих сформировавших меня событиях я далеко отступил от рукописи «Причуды Олмейера» вовсе не по прихоти неуместного самолюбования. Их значение весьма велико для человека, пусть и остались они далеко позади. Очевидно, что романист должен оставить своим детям нечто большее, чем краски и образы, cозданные им с таким трудом. Ведь то, что в их взрослые годы будет казаться другим самыми загадочными чертами их личности, то, что им самим не суждено понять до конца, может оказаться подсознательным откликом на тихий голос неумолимого прошлого, в которое уходят глубокие корни его творчества и их судеб.
Только в воображении любая истина обретает осязаемую, неоспоримую полноту. Воображение, а не измышление – вот что правит и в искусстве, и в жизни.
Художественное и точное представление воспоминаний о пережитом достойно служит тому духу сострадания всему человеческому, который освящает и замыслы сочинителя историй, и чувства человека, который пересматривает собственный опыт.
II
Как уже было сказано, я занимался тем, что разбирал свой багаж после прибытия на Украину из Лондона. Рукопись «Причуды Олмейера» – моей спутницы на протяжении трех, а то и более лет, в ту пору уже девяти глав от роду – скромно расположилась на письменном столе меж двумя окнами. Я и не думал убирать ее в один из выдвижных ящиков стола, но медные ручки этих ящиков привлекли меня красотой формы. Два канделябра, по четыре свечи каждый, празднично освещали комнату, так много лет ждавшую возвращения странствующего племянника. Окна были зашторены.
В пятистах ярдах от кресла, на котором я сидел, стоял первый дом деревни, которая была частью наследства моего деда по материнской линии и всем, что осталось в собственности семьи. А за деревней в безграничной темноте зимней ночи тянулись гигантские неогороженные поля: не плоские и скудные равнины, но урожайная земля – забеленные снегом холмы с черными заплатами угнездившихся в ложбинах пролесков. Дорога, которой я приехал, шла через деревню и поворачивала перед воротами, замыкавшими короткий подъезд к дому. Кто-то ехал по заснеженной дороге, и перезвон колокольчиков прокрался в тишину комнаты, подобно мелодичному шепоту.
Присланный мне на помощь слуга наблюдал, как я распаковывал вещи, бесполезно стоя в дверях в полной готовности. Помощь мне вовсе не требовалась, но и прогонять его тоже не хотелось. Это был молодой человек, по крайней мере лет на десять младше меня. Последний раз я был… не то что в этом доме, а в пределах шестидесяти миль отсюда в 67-м году, однако простодушные и открытые черты его крестьянского лица казались мне на удивление знакомыми. Вполне возможно, он был потомком, сыном или даже внуком тех слуг, чьи приветливые лица окружали меня в раннем детстве. Позднее я рассудил, что в непосредственном родстве с ними он вряд ли состоял. Он родился в одной из близлежащих деревень и перешел сюда на повышение, обучившись прислуживать в других домах. Об этом мне стало известно на следующий день от достопочтенного V. Впрочем, я мог бы обойтись и без расспросов. Вскоре я выяснил, что все лица в доме, как и в деревне, – суровые лица длинноусых отцов семейств, нежные лица юношей, лица белокурых детей, красивые, загорелые широкобровые лица матерей, стоящих в дверях хат, были знакомы мне, словно я знал их всех с детства, которое закончилось как будто позавчера.
Нараставший было звон колокольчиков вскоре растаял, и лай собак в деревне наконец-то стих. Мой дядя, удобно устроившись в углу кушетки, молча курил турецкую трубку с длинным чубуком.
«Какой прекрасный письменный стол ты поставил в мою комнату», – заметил я.
«Стол на самом деле принадлежит тебе, – сказал он, остановив на мне задумчивый и заинтересованный взгляд; так он смотрел на меня с тех пор, как я переступил порог дома. – Сорок лет назад за этим столом работала твоя мать. В нашем доме в Оратове он стоял в маленькой гостиной, по негласной договоренности отданной девочкам – твоей матери и ее сестре, которая умерла совсем юной. Стол достался им в подарок от твоего дяди Николаса Б., когда твоей матушке было семнадцать, а тете на два года меньше. Мы все любили и восхищались ею, твоею тетушкой. Верно, ты ничего о ней и не знаешь, кроме имени. В ней не было той женской красоты и утонченного ума, которыми блистала твоя мать. Но все души в ней не чаяли за восхитительную мягкость характера, благоразумие, невероятную легкость в общении.
Ее уход обернулся ужасным горем и огромной душевной потерей для всех нас. Останься она в живых, это стало бы настоящим благословением для всякого дома, куда бы она вошла женой, матерью и полноправной хозяйкой. Вокруг нее все дышало бы миром и гармонией, пробудить которые способны лишь те, кто любит самоотверженно и беззаветно. Твоя матушка превосходила ее красотой, была незаурядной личностью, отличалась прекрасными манерами и острым умом, но с ней не было так легко. Обладая исключительными талантами, она и от жизни ждала большего. В те тяжелые дни все мы особенно беспокоились о ее состоянии. Занедужив после смерти отца (удар для нее был тем сильнее, что его внезапную смерть она встретила в доме одна), она разрывалась от внутренней борьбы между любовью к человеку, за которого она в итоге вышла замуж, и пониманием, что ее покойный отец был против этого брака. Не в состоянии заставить себя пренебречь светлой памятью отца и его мнением, которое она всегда уважала и которому доверяла, и в то же время не в силах противостоять такому глубокому и подлинному чувству, ей было очень сложно сохранить психическое и нравственное равновесие. В разладе с собой она не могла дать другим ощущение спокойствия, которым сама не обладала. Лишь позднее, когда она, наконец, сочеталась со своим избранником, в ней проявились ее высокий ум и сердечность, благодаря которым она завоевала уважение и восхищение даже наших недоброжелателей. Со спокойствием духа встречая жестокие испытания, в которых отразились все несчастья нашего народа и социальные противоречия общества, она воплощала высшее представление о долге жены, матери и патриотки, разделив с мужем тяготы ссылки и став олицетворением благородного идеала польской женщины.
Наш дядя Николас был не слишком щедр на изъявления чувств. Помимо Наполеона Бонапарта, перед которым он преклонялся, на всем белом свете он по-настоящему любил только трех человек – свою мать, твою прабабку, которую ты видел, но вряд ли помнишь; брата, нашего отца, в чьем доме он прожил много лет; а из всех нас, его племянников и племянниц, выросших подле него, он выделял только твою мать. Скромные и очаровательные достоинства ее младшей сестры он, по всей видимости, был неспособен оценить.