Страница 113 из 114
XXVII
ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО
арья Даниловна Рождественцева в ясный февральский день 1878 года пришла к отцу Петру. На лице у доброй старушки сияла кроткая радость. Отец Пётр сейчас же заметил это.
— Поздравить позволите, досточтимая Марья Даниловна? — спросил он.
— Да, батюшка, да! — чуть не плача от радости, кивнула мать. — Молебенок бы!
— Непременно! С горем ли, с радостью ли... идите к Господу!.. Возвращается Сергей-то?
— Возвращается, батюшка, возвращается... Письмо прислал, и про ваших птенцов пишет — последнее говорит...
— Любопытно. Спасибо, что не позабыл черкнуть о Катерине и Николае моих... Не поделитесь ли радостью вашей? Перемирие уже объявлено, скоро и мир воцарится на земле... Все говорят, что в великий день освобождения мирный договор будет подписан... Слава Господу! Сподобил, наконец...
Старушка достала письмо сына и, передавая его отцу протопопу, сказала:
— Прочитайте, батюшка отец Пётр. Вы всегда так хорошо относились к моему сыну... Я уже и не знаю, как благодарить вас... Прошу вас, почитайте. А я послушаю.
— Тем же временем и к вечерне ударят, — сказал отец Пётр, надевая очки. — Тогда и помолебствуем.
Подошла супруга отца Петра, и чтение началось. Письмо было из-под Константинополя.
«Родимая, ненаглядная моя, — писал Сергей, — наконец-то всё кончено! Это моё письмо будет последним. Дальше буду посылать телеграммы уже с пути на родину. Не пугайся, я был в госпитале. Турецкие пули и штыки не брали, а вот в самом конце свалила с ног лихорадка... Вот бич-то! Она да тиф больше унесли народу, чем самые кровопролитные сражения. Госпитали переполнены, смертность большая. Я предпочёл бы провести несколько дней в самом жарком сражении, только бы не ложиться в госпиталь, но теперь всё, слава Богу, кончено, я здоров и отправляюсь домой.
Россия моя, Русь моя святая, православная! Как я соскучился по тебе! С каким сердечным трепетом увижу я твои бесконечные равнины, твои леса, твоё родное мне небо. Русь моя! Великое жертвоприношение твоё кончилось. Ты кровью своих сыновей послужила святому делу христианской любви. Болгария освобождена и спасена: в виду Константинополя стоят наши полки. Когда я увидел издали эту столицу османов, я не знаю, что со мной сделалось. Мне хотелось и плакать, и кричать «ура», и я страстно желал, чтобы мы двинулись туда, вошли в город, стали у храма Святой Софии. Помнишь, матушка, Тютчева?
Так вот, матушка, когда перед нашими полками белел причудливыми очертаниями древний Царьград, когда каждый из нас с минуты на минуту ожидал, что нас поведут туда, мне казалось, что исполняется пророчество незабвенного поэта. Но нас не повели. Какие-то высшие соображения помешали этому. Говорили, что если бы мы заняли Константинополь, началась бы новая война — на два фронта сразу... Что же? Пусть бы! Если мы сокрушили такую силу какая оказалась перед нами под Плевной, на Балканах, если мы сумели разбить вдребезги все планы гениальных стратегов, сумевших устроить нам всюду западни, то смогли бы мы и отстоять своё добытое кровью право на Царьград, уже не раз видавший вблизи себя русские полки. Но, видно, не пришло ещё время наше...
Матушка! Вот и мне пришлось нежданно-негаданно послужить нашей родине. Хорошо служить делу, которое считаешь и святым, и правым. Не страшно и умереть за такое дело. А мне Бог, видно, судил ещё жить. Возвращусь я к тебе скоро. Время моё не ушло ещё. Служить я более в полку не буду; теперь, когда война кончена, на что я в армии? Военная карьера никогда меня не влекла. Я пошёл только потому, что был убеждён: каждый на моём месте должен бы был поступить, как поступил я. А теперь, когда я более не нужен на полях битв, я уж лучше послужу родине на поприще мира. Льготы мои позволяют мне выйти из военной службы, не боясь упрёков совести. Времени прошло немного, я подготовлюсь, сдам проверочный экзамен и буду продолжать своё образование... Вот мои планы, родная. Одобряешь ли ты их?»
Отец Пётр взглянул поверх очков на старушку. Та, плача, закивала ему, как будто перед ней в эту минуту был сын её Серёжа.
«А всё-таки, матушка, — продолжал отец Пётр чтение, — навсегда останутся для меня памятными эти месяцы, проведённые на войне. Я научился ценить жизнь, узнал, какое это благо, и в то же время понял, какой великий подвиг совершила Русь, жертвуя за чужую свободу своей кровью... Если бы ты, матушка, только знала, чем был для нас переход через Балканские вершины. Балканы для русских обратились в сущий ад на земле. Борьба с природой была ужаснее, чем борьба с себе подобными. Помню я, целых три дня у нас на Шипке неистовствовала снежная буря. Холод пронизывал до костей, немело тело; пальцы на руках и на ногах обращались в лёд, руки и ноги отказывались действовать; кто падал, тот уже не вставал. И среди этого снежного ада на нас сыпались турецкие пули, среди нас рвались снаряды. Смерть витала везде. И небо, и люди посылали её нам. Но, матушка родимая, всё это прошло, чтобы никогда не вернуться, впереди — кроткие благо и счастье долгого мира.
Ты всегда интересовалась, родимая, всеми, кто был близко ко мне. Помолись теперь за них, за упокой их душ! Страшной и мученической кончиной умерли фельдфебель наш Панов, Егор Кириллович, Савчук, Мягков и Симагин. Турки замучили их. Тебе, я думаю, приходилось читать о зверствах, какие проявляют турецкие башибузуки к раненым неприятелям? Не один раз на полях битв составлялись прямо на месте зверств акты, на которых подписывались возмущённые военные агенты европейских держав. Султану Абдул-Гамиду представлен был не один такой акт, но ничего не выходило. Турецкие офицеры всегда оправдывались тем, что зверствует отребье армии — башибузуки и черкесы, и вот за Балканами на пути к Константинополю против нас была только регулярная турецкая пехота, а мы нашли обезображенные, поруганные тела наших товарищей. Нам пришлось отступить с одной занятой позиции. Раненые остались на месте боя. Когда спустя два дня мы прогнали турок, так нашли своих, и вид их был ужасен... Но нет... Не хочу, не могу вспоминать. Один казак, хохол, земляк несчастного Савчука, увидев его труп, обледенел, затрясся и забормотал: «Уж пусть Бог мне прощает, а с сей поры ни одного басурмана не помилую». Помолись, матушка, за мучеников наших...»
Далее в письме Сергей сообщил, что 8 февраля сдался русским неприступный Рущук. Заканчивал письмо следующим:
«Ещё одно, дорогая старушка... Петко Гюров нашёл свою сестру. Его мать попала в дом богатого турка и жила с дочерью в Адрианополе. Гюров переходил Балканы в скобелевском отряде, к которому присоединены были болгарские дружины. В трёхдневном бою на Шипке, когда мы сгоняли турок с высот и который закончился тем, что более сорока таборов Весселя-паши сложили перед нами оружие, болгарские ополченцы заявили себя молодцами. В течение трёх дней боя они все дрались с турками, как львы. Когда ополчение вступило в Адрианополь, Гюров случайно совсем нашёл свою мать. Сколько радости-то было! Теперь Петко по окончании войны решил поселиться с матерью, сестрой и — помнишь ты, матушка, его? — своим двоюродным братом Лазарем, сражавшимся на Шипке вместе с нами в Тырнове. Военной службы он не оставит и, можно думать, пойдёт по ней далеко...
С этой стороны война принесла даже счастье.
Знаете, матушка, кого я встретил, попав в госпиталь? Катю и Колю Гранитовых... Вот не ожидал-то! Я и не знал, что они тоже пришли в этот ад. Они были под Плевной, переходили с отрядом генерала Гурко Балканы. Теперь, когда вся русская армия сошлась на пути к Царьграду, я попал в госпиталь, где Катя Транитова сестрой милосердия, а брат её — санитаром. Передайте отцу Петру, что дочка его здорова, Коля тоже и даже, можно сказать, расцвёл (как и я) в эти месяцы войны. Мы все вместе возвращаемся домой, и скоро отец Пётр увидит своих ненаглядных деток...»