Страница 12 из 20
Космята, оглянувшись на друга, замер, задумавшись:
– Не, я погожу…
Бывшие гребцы, потихоньку собираясь у тепла, рассмеялись.
Дароня, выставив перед собой руки, задумчиво протянул:
– А ведь, поди, и девки туточки есть. Город, как-никак. А мы немыты, нестрижены. Надоть что-то придумать.
– Вот завтрева спозаранку и сообразим, – Серафим почесал росшую клочками молодую бороду. – Сбрею. Надоело так ходить.
– А я свою оставлю, – татарчонок выставил вперед острый клок тощей бородки. – Красивая, да?
Переглянувшись, казаки грохнули хохотом. Смеялись все, даже те, что не услышали татарчонка, но больно заразительно получалось. И Космята хохотал, морщась от боли, – короста трескалась, когда раздвигал губы в улыбке.
– Такую бороду и резать жалко, – усмехаясь, бросил Борзята. – Боярская борода.
– Ага, знатная, – поддакнул кто-то.
И снова смеялись, но уже тише.
Вскоре вернулся Валуй с товарищами, а следом в барак заскочил Егорка. Открыв дверь пошире, он пропустил вперед матерого «квадратного» казачину – видать, того самого старшину. Отдувая длинный ус, он тащил перед собой огромный котел с холодной ухой. Освобожденные пленники расступились. Похвалив на ходу бывших невольников за растопленную печь, казачина осторожно опустил котел на ее металлическую поверхность.
– Нехай малость подогреется, и хлебайте на здоровье. Дюже вы худы, хлопцы, как я посмотрю, – кивнул пареньку, и тот высыпал на сено груду деревянных ложек и ломти ржаного хлеба. Сарай зараз пропитался аппетитными запахами. Голодные гребцы, как по команде, сглотнули.
Казачина обстучал ладонями гарь от котла, прилипшую к зипуну на животе. Жалостливый взгляд прошелся по выпирающим костям новичков.
– Ну, бывайте, – старшина тяжело вздохнул. – Попозжа, как отмоетесь, с вами определяться будем.
Народ, громко благодаря казака, потянулся к хлебу. Егорка открыл дверь, поджидая старшину.
– А чего с нами определяться-то? – Борзята облизнул сухую ложку.
– Ну, как? – старшина, уже собиравшийся уходить, обернулся. – Как обычно. Кто-то, может, с нами останется, мы ему оружие дадим, за зипунами вместе пойдем. Кто домой вернется – тоже неволить не станем. Так что вам решать. Вы теперича люди вольные.
Пешка выскочил вперед:
– Я остануся, мене ходить некуда – отец опять хозяину вернет.
– А я домой – жинка и детки у меня. Живы ли? – Малюта – высокий, синий от худобы мужик с густыми бровями-метелками – почесал запутанную бороду.
– Мы с братом уже решили – с вами останемся, – Валуй упер руку в колено. – Никого у нас нет – всех родичей турки свели, и батю с матушкой. Больно охота гадам все наши обиды вернуть.
– И я останусь, и я, – раздались голоса в толпе.
– А я не, я до хаты.
– Ну, бувайте, – старшина откланялся. – С пустым животом дела не решают, апосля слухать вас будем.
Только за казаками захлопнулась дверь, изголодавшиеся люди сгрудились вокруг котла. Не дожидаясь, пока уха разогреется, они дружно опустили широкие ложки в варево.
Рассвет ознаменовался петушиной перекличкой. Валуй, словно и не спал, легко открыл глаза. Скинув босые ноги на земляной пол, потянулся. Он на свободе и у своих! Неожиданно захотелось на руках пройтись по бараку. Вот только сделать этого негде. Да и сил вряд ли бы хватило – ослаб за месяцы плена. Народ устроился вповалку на охапках сена по всему пространству небольшого помещения, самый центр которого занимала компактная глиняная печурка. В ней еще тлел огонек. Через щель над входной дверью проникал упругий солнечный луч. В его светящемся теле копошились, словно живые, пылинки. Валуй счастливо вздохнул. «Как же хорошо!» Уже несколько дней, как освободили казаки, а он все никак не привыкнет к воле. Все кажется, закроешь глаза – и снова очнешься под грязной палубой, а рядом собака-турка с кнутом. Вроде и не так уж долго на каторге – всего пол года, а поди ж ты. Другие и по нескольку лет терпят, если силушкой Бог не обделил. И не столько в руках да шее, сколько духом укрепил. Такие могут и по десятку лет держаться. Сам не видел, но рассказывали. Тот же Космята Степанков третий год в Османии, и ничего, жив и почти здоров. Разбитый нос не в счет.
С самого первого момента, когда впереди замелькал хвост вороной кобылы ногайцев, а он тянулся за ней следом, сдирая кожу и набивая синяки, Валуй не сомневался, плен – это временно. Если свои, братушки, не освободят, все одно сбегут. И Борзяту этими мыслями поддерживал. Тот охотно соглашался, и вдвоем жадно ловили тихие рассказы бывалых пленников о тех, кому улыбнулась удача. И хоть походили такие случаи больше на сказки, но свое дело делали – возвращали веру в трепещущие сердца.
Каждый день на протяжении этого страшного полугода он только и делал, что искал возможность для побега. Иной раз с братом по полночи не спали, прикидывали и так, и эдак. Шептались, наклоняясь к уху другу друга, пока кто-нибудь из товарищей не прерывал их мечтания отрывистым: «Спать дадите сегодня или нет?» Планы появлялись и исчезали, утверждались и рассыпались, как корка хлеба в морской воде. Молчаливое отчаяние сменялось нездоровой до дрожи в пальцах уверенностью, что вот теперь точно получится. Он вспомнил момент, когда уверовал – сбежит. Хоть на тот свет, но удерет, здесь не останется.
На окраине Стамбула за высоким глиняным забором, квадратом окружившим поселение, рядком выстроились десятка два камышовых шалашей. В каждом спали или пытались уснуть по пять-шесть рабов. Они с Борзяткой голова к голове лежали в третьем от края временном строении. Затянутое тучами черное небо просвечивало в прорехи между былками. Потрескивал костер охранников неподалеку. Пятеро невольников, разместившихся по соседству, молчаливо покряхтывали, иногда переворачиваясь с боку на бок. Позади остался еще один тяжелый день на стройке какого-то местного толстопуза, где казаки мешали ногами глину с соломой. Ныли суставы, простывшие за день. В подстилке шуршали вши, животы сводило судорогой от голода. Два азаба[45], равнодушно поглядывая на затихший лагерь пленников, присели на бревно у кострища. Тихо переговариваясь, они разогревали на затухающем огне чебуреки. Запахи до шалаша не долетали, и слава Богу. Борзята, тихо вздохнув, почесал грязную бороду.
– Эх, помыться бы.
Валуй оглянулся на охранников. Помыться бы, конечно, не помешало. Турки не особо беспокоились о чистоте пленников, и гребцам удавалось смыть хотя бы самую большую грязь не чаще раза-двух в месяц. Но мысль мелькнула совсем другая:
– А давай споем.
Борзята с сомнением глянул туда же. Азабы не привечали шум из шалашей. Могли и избить особого громкого невольника. Но братишка смотрел на него твердо, явно не рассчитывая на отказ. И он решился:
– А давай.
Валуй заложил руку за голову, и притихший шалаш заполнил его густой низкий голос:
– Ай, да ты, калинушка… Ай, да размалинушка…»
Брат, оглядываясь на часовых, подхватил негромко:
– Ой, да ты не стой, не стой… на горе крутой. Ой, да ты не стой, не стой… на горе крутой….
Азабы замерли, вытянув шеи и прислушиваясь. А к песне присоединялись один за другим товарищи из шалаша. И вот уже полилась привольно, подхваченная десятками голосов, разрастаясь под черным, затянутым тучами, чужим небом:
45
Пехотинцы, набиравшиеся из крестьян.