Страница 43 из 49
Были бы деньги, взял бы кругосветный билет, завалился бы… И просыпался бы только, чтобы поесть. Чудесно.
Ведь путешествия так развивают кругозор…
Купе третьего класса, в котором я еду сейчас на юг, уже полно народу. Приятель, слава Богу, кое-как примостился у окна, вложил голову в угол, ноги подтянул под себя, руками ухватился за ремень оконного стекла и мирно дремлет. А я сижу посредине, на другой стороне, и боюсь заснуть. С одного бока у меня старая марсельская торговка, с другого – мароканец сурового вида. И свалиться во сне в объятья того или другого соседа жутко.
А тут еще, напротив, какая-то долговязая анемичная девица с ногами кузнечика, качающимися непосредственно у меня под носом. Малейшее неосторожное движение с моей стороны, пустяковый шахматный ход затекшей ноги – и получится чудовищный флирт.
Конечно, будь соседи – добрыми старыми знакомыми, или будь все это своя компания беженцев, мы бы отлично устроились на кооперативных началах. Каждый внес бы, в виде пая, половину своего места, чемоданы разложили бы на полу вдоль, сами разлеглись бы поперек… Но, что у меня общего с марокканцем, который под влиянием советов, мечтает о полной самостоятельности? Да и с марсельской эписьерщицей[155] кооперация тоже гадательна. Уступишь ей один пай, а она вдруг захватит три.
Между тем, как отвратительна эта вынужденная бессонница. Сидишь, трясешься, закрыв глаза, и чувствуешь, как голова постепенно бухнет, как в разных частях тела образуются муравейники, а в мозгу мысли – самые мрачные, тяжелые, липкие…
– Разве в тесноте нынешней цивилизации возможна проповедь любви к ближним? Ближних можно любить только на расстоянии, когда они сравнительно далеко. Но, когда они трутся о твои плечи, о спину, дышат тебе в лицо, наступают на ноги, – брр!
Сижу, закрывши глаза, отдаюсь мрачным мыслям и сквозь больную полудремоту, слышу иногда названия станций…
– Лион!
Счастливые лионские беженцы! Спят сейчас в своих постелях, вытянулись. Выспятся, встанут утром, отправятся на работу, потом мирно пойдут обедать: или за наличные, или в лионский кредит… А я?
Вот уже рассвело. Стою у окна, вижу Рону, хребет Севеннских гор, кое-где на скалистых уступах замки… Если бы смотреть из спального вагона, было бы очень красиво. А так… впечатление неясное. Глаза слипаются. А главное, голова чертовски болит.
В Авиньоне в купе вошел новый пассажир странного вида. Костюм потрепанный, шляпа артистически изогнута, из бокового кармана пиджака выглядывает револьвер. Лицо бритое, с бородавками, походка торжественная.
Оказывается, – акробат. Живет в Авиньоне у родственников, пленен безработицей, как некогда было здесь с папами… И клянет кинематограф, который вытесняет теперь чистое цирковое искусство.
– Кавало се неча! – начинает он ораторствовать на все купе. – Родственники хотят приспособить меня к торговле ножами (вместо «куто[156]», он говорит «кутео»). Но вы понимаете, мсье, какое унижение для партерного акробата заниматься торговлей. Это верно, ваше искусство тяжелое. Принимая вольтижера на свои плечи, я всегда должен быть точен, как Бог. Это вам не политика, где можно болтаться из стороны в сторону, и не торговля, где все основано на неуверенности покупателя. Я восемьдесят кило выдерживал на своей спине, с размаху, это что-нибудь да значит.
– А вы не пробовали, мсье, играть в синема? – почтительно спрашивает торговка, с тревогой взглядывая на торчащий револьвер. – В синема люди хорошие деньги делают.
– Я не продаю своей души черту, мадам, – гордо отвечает акробат. – В цирке все люди уважают друг друга. В цирке все должны быть друзьями, иначе ни один номер не выйдет. А в синема – все враги. В синема нужно быть змеей, мадам, чтобы уметь ползать перед режиссером.
Поезд подходит к Тараскону. С любопытством смотрю в окно на городок, посреди которого возвышается замок. Вспоминается Тартарен[157]… А акробат гудит, критикует все и всех:
– Лион! – презрительно говорит он. – Но разве это город, мсье? Это – водосточная труба. Мы в Провансе недаром говорим, что жители Лиона никогда не покупают шампиньонов, потому что шампиньоны растут у них на башмаках. А что касается нас, провансальцев, то мы самый трезвый народ во всей Франции. Мы обожаем только сидр, хотя пьем исключительно вино.
Поезд стоит в Тарасконе не долго. Уходит назад станционное здание, постепенно скрывается город. Мой приятель мечтательно смотрит в окно, затем с улыбкой обращается к долговязой соседке:
– Благодаря Тартарену, мадемуазель, этот город стал знаменитым на весь мир, неправда ли?
– Возможно, мсье. Только я не из этих мест. Я из Фонтенбло.
Торговка, переставшая слушать акробата, пытливо смотрит на моего друга.
– Вы знаете Жюля Тартена, мсье? – спрашивает она.
– Нет, Тартарена, мадам. Которого, помните, описал Доде.
– А! Значит другого. А мсье Тартена я хорошо помню. Прекраснейший человек. И жена тоже. Магазин у них в Тарасконе, шаркютри[158].
«Возрождение», Париж, 10 мая 1929, № 1438, с. 2.
3. Побережье. – Теория относительности в применении к красотам природы. – Марэ Нострум
Не обладая опытом путешественников-спецов, умеющих подробно описывать города, глядя на них из окна экспресса, я не буду ничего говорить ни о Марселе, ни о Тулоне. Единственно разве, что удалось мне заметить здесь, это чрезвычайно повышенный областной патриотизм.
Во всяком случае, тот марселец, который ехал с нами от Тараскона, поразил меня нежной любовью к своему городу. Подошел поезд к берегу, вдоль которого плескались мутные волны моря, отражавшего серый цвет дождевых туч, а марселец воскликнул:
– Смотрите, мсье! Наше прекрасное блё[159]!
Хотя я ясно видел, что при данных условиях это было совсем не «блё», и просто «гри[160]».
А когда море исчезло, по обеим сторонам стали проходить пыльно-красные заводы, выделывающие знаменитую марсельскую черепицу, собеседник снова воскликнул:
– Вы видите, мсье, какие у нас тюильри[161]? Это вам не Париж, где в Тюильри нет ни одной черепицы!
Миновав вслед за Марселем Тулон, в котором в честь русских когда-то происходили пышные торжества, и в котором теперь ни меня, ни моего приятеля никто не пожелал чествовать, мы скромно двинулись дальше, по департаменту Вар, и выехали, наконец, на настоящую Ривьеру возле Сен-Рафаэля.
Итак, вот он, Лазурный берег. Местность, столько раз воспевавшаяся при помощи чернил, карандаша, масла, пастели и туши, что запоздалому наблюдателю, вроде меня, уже ничего не остается сказать. Наши русские беженцы, как и во всем прочем, во мнении о Ривьере разделяются на два непримиримых, резко враждующих, лагеря. Одни, при упоминании о Ницце и Каннах, восторженно восклицают «ах», другие же при упоминании пренебрежительно пожимают плечами и с кислой миной произносят: «дрянь».
По-моему, истина здесь, как и во всех русских раздорах, находится посредине. Как раз в той самой середине, где сталкиваются мнения и где, вместе с истиной, рождаются враждебные действия. Конечно, после нашего Крыма, или тем более, Кавказа, никаких оснований нет кричать «ах» и приходит в эстетическое умоисступление. Но говорить пренебрежительно «дрянь», или называть побережье «чепухой», – это то же в высшей степени несправедливо, и объясняется чрезмерным шовинизмом, притом, к сожалению, запоздалым.
И действительно: сколько теперь среди нас патриотов своей колокольни, после того, как большевики колокольню украли!
155
От фр. épicier – лавочник, торгаш.
156
Сouteau – нож (фр.).
157
Герой цикла романов французского писателя Альфонса Доде «Тартарен из Тараскона».
158
Charcuterie – мясная лавка (фр.).
159
Bleu – синий, лазурный (фр.).
160
Gris – серый (фр.).
161
Tuileries – черепичный завод (фр.).