Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 37



Мы вновь возвращаемся к проблеме больших расстояний. Размеры территории, «контролируемой» индоевропейцами, даже при допущении географически более ограниченного первичного очага, естественно вызывают представление о многочисленных соседях наших предков, говоривших на отличных от индоевропейских языках. Конечно, столь серьезное противоречие, как неумение или нежелание соседей говорить по-нашему, было достаточным поводом для военного столкновения. Однако даже в тот варварский век войны сменялись миром, и разноязычные соседи неизбежно контактировали также и в условиях «круглого стола». И такой вид контактов был, наверное, не менее редким, чем контакты на поле брани, о чем свидетельствует открытый Л. Морганом закон гостеприимства, являющийся, по его выражению, замечательным украшением человечества в эпоху варварства (т. е. в период от неолита до конца железного века) [Морган 1934б: 31 и сл.]34. Действенность этого этического института можно было наблюдать еще в начале прошлого века среди американских индейцев даже по отношению к белым колонизаторам. Понятно, что на этой почве не могли не стимулироваться попытки наладить более эффективное (хотя, может быть, менее эффектное) общение, нежели объяснение по способу, примененному Панургом в диспуте с англичанином. В результате могли возникать сильные тенденции к конвергентным языковым образованиям, которые подкреплялись этнологическими факторами в виде приема иноязычных племен в племенные союзы; случаи такого рода отмечены Морганом также в среде туземцев Северной Америки. Складывавшиеся таким образом койне могли, по-видимому, стать теми ареальными «праязыками», из которых позже развились некоторые исторически засвидетельствованные языки.

Если Оскар Уайльд счел возможным заключить, будто единственное, что различает англичан и американцев, это их язык, то в применении к неолитическому населению Европы это заключение звучало бы совсем не парадоксально. Зависимость человека от природы была настолько велика, что сходные географические и геологические условия определяли и сходство в экономике, домостроительстве, верованиях и обрядах, и только язык мог служить различительным признаком. Языковые различия могли быть при этом большими или меньшими, что зависело не столько от генетических, сколько от типологических критериев. Можно полагать, что по мере углубления в доисторию число случаев affinité будет возрастать, но мы не обязаны всякий раз аппелировать к праязыку, чтобы констатировать даже значительные структурные совпадения, как не обязаны, встречая в жизни двойников, предполагать наличии у них одной матери, хотя подобные предположения в таких случаях вполне допустимы на уровне научной гипотезы35. Таким образом, здравый смысл требует считаться с естественностью языкового разнообразия в эпоху, называемую праиндоевропейской, и на территории, также определяемой как праиндоевропейская. Именно фактор больших расстояний явился одним из поводов к построению теории языковых союзов, но тот же фактор предостерегает от чересчур упрощенного применения этой теории. В самом деле, если оставить в стороне идею единого праязыка, то вместо него следовало бы постулировать наличие целого ряда индоевропейских очагов, рассеянных от Гиндукуша до Карпат, а это, при недостаточной трезвости в оценке археологических и антропологических данных, может привести к «экстралингвистическому мистицизму», например к предположению, что долихоцефалы-блондины склонны к индоевропейскому строю языка, но при условии, что они имеют БТ и украшают сосуды шнуровым орнаментом, а, напротив, долихоцефалы-брюнеты становятся лингвистически индоевропейцами, если строят колесные повозки и пользуются расписной керамикой. Не приходится говорить, насколько сомнительна научная ценность подобных умозаключений.

В свое время А. Мейе указывал, как на один из существенных недостатков классической индоевропеистики, на то, что «сравнительные грамматики обычно строятся так, как если бы все явления, совпадающие в разных языках, развившихся из одного “общего языка”, относились к периоду первоначальной общности» [Мейе 1954: 45]. Из замечаний А. Мейе можно сделать вывод, что даже в обособившихся языках возможно параллельное развитие, обусловленное «праиндоевропейской инерцией», т. е. теми тенденциями, которые действовали в тех или иных языковых коллективах еще до сложения исторических языков. Но эти тенденции с равным успехом можно объяснить и без помощи «праисточника», а исключительно из структурного сходства этих языков. Указанного недостатка оказалось для В. Пизани достаточно, чтобы полностью отказаться от поисков легендарного праязыка и ограничиться задачей сравнения явлений и реконструкции праявлений, представляемых в виде системы изоглосс, ретроспективная компрессия которых и дает так называемый праязык (см.: [Пизани 1966: 9–10; Рisani 1958: 405–406]). Эта позиция, весьма типичная для итальянских лингвистов, не защищена от критики36. Хотя лингвистическая география давно пользуется заслуженным признанием, сведение к ней всей диахронической и синхронической лингвистики неизбежно приводит к потере языковой перспективы. В сетке изоглосс отдельных явлений теряются границы языков, и то, что достижимо в рамках данного метода, оказывается не более чем «индоевропейским вариативным пространством», за которым не стоит никакой четкой системы инвариантов, являющейся conditio sine qua non для определения языка как такового. По существу, это неоатомизм в духе младограмматиков, и если реконструируемый единый праязык не является языком из-за отсутствия в нем разнообразия, то индуктивно выводимая система изоглосс не может быть названа языком из-за отсутствия в ней единообразия. Допущение «протосанскрита» как момента единообразия, унифицирующего диалекты индоевропейского языкового мира, не освобождает концепцию В. Пизани от отмеченных недостатков. Кроме того, и сравнение этого «литературного праязыка» с церковнославянским явно не в пользу первого, так как распространение церковнославянского языка оказалось возможным благодаря лингвистической и этнологической непрерывности, имеющей место на сравнительно ограниченной территории, населяемой близкородственными народами (генетическое расстояние между соседними языками, если пользоваться параметрами Пизани, не превышает одного порядка), и было связано с непосредственным распространением христианства. Что же касается «протосанскрита», то эта гипотеза плохо согласуется с поддерживаемым самим В. Пизани фактором больших расстояний, а также с языковой неоднородностью территории, которую должен был охватить этот язык, с отсутствием постоянных контактов территориально удаленных народов при наличии иноязычных пространственных прослоек. Таким образом, если «литературный праиндоевропейский» и требует признания, то опять-таки в виде множества ареальных воплощений.

Однако в критицизме В. Пизани содержится много рационального, равно как и существование индоевропейских изоглосс не подвергается сомнению. Усилия, столь долго затрачиваемые им на развенчание праиндоевропейского мифа, сопряжены не с бесплодным теоретизированием, а с попыткой преодолеть те трудности, примирение с которыми может повлечь слишком далеко идущие выводы. Ориентация на единый реальный индоевропейский праязык делает естественным переход в область ностратических или борейских штудий, но эти более общие языки представляют собой уже метагипотезу, выдвигаемую для объяснения гипотезы индоевропейской. Непротиворечивость построенной для этих целей теории еще ни о чем не говорит, так как теория может оставаться непротиворечивой даже при ложности обеих гипотез. Здесь важно четко определить, какие вообще задачи ставятся перед диахронической лингвистикой. Если считать вместе с X. М. Хенигсвальдом, выразившим весьма распространенное мнение, что задачей сравнительно-исторического исследования, отличающей его от «сравнения ради сравнения» (т. е. типологии), является реконструкция системы-архетипа [Hoenigswald 1963a: 2], необходимость обсуждаемых здесь дискуссий относительно статуса праязыка автоматически отпадает. Реконструкция ради реконструкции предполагает построение гипотезы, претендующей на закон, и диахроническая процедура оказывается ориентированной на синтез. Между тем задачей историка языка можно считать объяснение реально засвидетельствованных фактов, и с этой точки зрения следует расценивать как равнонеобходимые не только ретроспективное, но и проспективное направление диахронического поиска. Чтобы говорить о достоинствах этого направления, достаточно сослаться на блестящую работу К. Уоткинса, использовавшего метод проспективной экспликации в сочетании с методом внутренней реконструкции при анализе кельтского глагола [Watkins 1962]. Пусть это будет выражением частного мнения, но, по убеждению автора, анализ есть душа науки, а синтез имеет ценность лишь постольку, поскольку он образует промежуточный этап в процессе анализа, и не случайно в современной лингвистике все шире применяются процедуры, получившие название «анализ через синтез». В представлении Р. Валена, сущность сравнительно-исторического метода сводится к проспективной предсказуемости, т. е. к дуализму «экспликатор – экспликат». Под первым понимается реконструируемый архетип, под вторым – факты исторических языков [Valin 1964: 13]. К этому следовало бы добавить, что в схеме диахронического объяснения стрелки должны идти не только от архетипа к факту, но и наоборот, т. е. процедура должна строиться именно по схеме «анализ – синтез – анализ». Такое понимание задач диахронической лингвистики не только избавляет ее от многих трудностей и противоречий ортодоксального представления реконструкции, связывая последнюю с построением лишь рабочей гипотезы, призванной быть не целью, а средством исследования, но также позволяет компаративистике занять должное место в ряду других лингвистических отраслей, имеющих дело с алгоритмическими процедурами (дешифровка, машинный перевод и т. д.) (см.: [Иванов, Топоров 1966]).

34

Ср. также аналогичные более ранние наблюдения Э. Тэйлора [Тэйлор 1939: 492–493].



35

Здесь ничего не говорится о лексических совпадениях и корневых соответствиях, которые являются более серьезным аргументом в пользу генетической интерпретации языковых сходств, однако и они могут быть отчасти результатом «ситуационного affinité» в условиях сравнительно тесного языкового союза, как это, по-видимому, можно наблюдать в некоторых районах Центральной Африки.

36

Ср. критические замечания по поводу неолингвистической ареальной концепции в кн.: [Макаев 1964: 40 и сл.].