Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 137

— На улице два-три раза Она прошла мимо нас на углу, когда мы выходили в последний раз. У нее еще была капуста в руках.

— Нет, я что-то не помню. Но все равно, можешь привести ее, если хочешь, и я посмотрю, если только ее мать согласна. Приведи и мать тоже.

— Ее мать противная, — сказала Пардалиска, презрительно фыркнув. — Но я скажу ей, что она может прийти. — Она живо вскочила. — Я мигом вернусь. Дам только бедняжке помыть ноги. Разумеется, она пока еще ничего особенного собой не представляет. Но из нее можно кое-что сделать. Главное, у нее стройные ноги.

Дельфион вздохнула и откинулась на подушки. Какое все-таки облегчение, что не придется идти на невольничий рынок. Хотя Дельфион было всего двадцать четыре года, она вдруг почувствовала себя старой и как-то выбитой из колеи. А все эта Пардалиска. Дельфион приподнялась, намереваясь пойти посмотреться в зеркало, но снова легла, недовольная собой. Через несколько лет у нее будет достаточно денег, чтобы купить маленькое имение где-нибудь в Аттике или Арголиде. Она стала размышлять о своих планах, о юридических формальностях, о способах защиты от оскорблений, о том, как наладить новое хозяйство. Всякий раз, когда она думала о будущем, неожиданно возникали досадные препятствия; она не может успокоиться до тех пор, пока не обдумает заранее все возможные затруднения.

За дверью раздался голос запыхавшейся Пардалиски. Она что-то быстро говорила, убеждая кого-то войти. Занавески раздвинулись, и вошла Пардалиска, таща за руку девушку. Другую руку девушки держала почти лысая женщина, что-то бормотавшая себе под нос. У девушки были голубые глаза ливийки и правильные черты лица; она казалась испуганной и немного рассерженной.

— Это Хоталат, — сказала Пардалиска, подталкивая девушку вперед. — Ей надо надушиться, разумеется; и ее серьги ужасны. — Затем, переходя с греческого на пунический: — Не бойся, Хоталат!

Девушка подойдет, если она не глупа. Дельфион с усилием встала и приступила к переговорам. Ей было лень говорить на пуническом, который она не очень хорошо знала.

— Ей придется научиться нашему языку, если я возьму ее. Она достаточно смышленая?

— Конечно, — ответила Пардалиска — Она уже знает несколько слов. Я научила ее. Поздоровайся с госпожой, Хоталат, — обратилась она к девушке на пуническом.

— Хайре, о деспойна![110] — сказала девушка слабым, монотонным голосом.

Пардалиска в восторге ударила себя по ляжке:

— Ну-ка, повтори!

Но Хоталат была не то слишком робка, не то слишком обижена. Зато ее мать разразилась тирадой, которую ни Дельфион, ни Пардалиска не могли понять.

— Что она говорит? — спросила Пардалиска девушку.

Хоталат ответила не сразу.

— Деньги. Она хочет денег.

Ее мать снова что-то яростно затараторила на своем непонятном языке, и Хоталат наконец перевела на пунический:

— Деньги. Она хочет денег. И она объясняет, что это из-за воды в источнике, в Утике, у нее вылезли волосы.

— Но я еще не решила, возьму ли девушку, — сказала Дельфион.

— Возьми, возьми ее! — вскричала Пардалиска. — Гляди, какие у нее славные ушки и круглые колени! — Она приподняла тунику девушки. — У нее маленькая родинка здесь, на спине, но совсем бледная и похожая на козлиные рога. Ну разве не замечательная примета? Право же, нельзя упускать такую чудесную примету. Она слишком хороша. — И Пардалиска нетерпеливо потрясла сжатыми кулачками и погладила Хоталат по лицу.

— Сними с нее тунику, — сказала Дельфион.

Пардалиска проворно взялась за дело, но ей помешала мать девушки; она отпустила руку дочери лишь после того, как договорилась о цене. Наконец Пардалиска отступила на шаг, любуясь своей подопечной.

— Я ведь говорила, что она хороша, — заявила она, склонив голову набок.

Да, девушка была хороша.





— А она действительно хочет, чтобы ее купили? — спросила Дельфион.

— Разумеется, хочет, — воскликнула Пардалиска с негодованием. — Ты думаешь, она сумасшедшая? Я ведь сказала тебе, что она моя подруга. Она ждет не дождется, чтобы ее купили.

— А как отец?

— Он умер, отравившись тухлой рыбой, — бойко ответила Пардалиска. — Уже давно. Уверяю тебя, Дельфион, голубушка, я все уже разузнала.

— Пусть девушка сама скажет. — И Дельфион обратилась к Хоталат по-пунически: — Ты поняла? Ты хочешь, чтобы я тебя купила?

Девушка энергично закивала.

— Если только я могу взять с собой свою кошку.

Договорились, что завтра сделку скрепят законным договором, где будет предусмотрен особый пункт, строго запрещающий матери являться в дом после того, как она получит деньги. Хоталат не хотела уходить. Она всхлипывала и цеплялась за косяк двери, но мать ни за что не желала отпускать ее руку, пока не будут уплачены деньги, и Хоталат пришлось отправиться на ночь домой.

С этим покончено, — думала Дельфион, в то время как Пардалиска сжимала ее в объятиях и обещала за месяц сделать Хоталат презентабельной и пригодной к исполнению своих обязанностей.

— Придумай для нее какое-нибудь эллинское имя, — сказала Дельфион. — Мы не можем называть наших девушек варварскими именами.

Надо будет представить ее как девушку из Македонии. Дельфион уже придумала для нее подходящую одежду, украшение для волос, позы Афродиты, в роли которой она будет специализироваться.

— Ее можно использовать и в ролях Ганимеда[111] в качестве твоего дублера, — проговорила Дельфион, сжав губы.

— О, какая ты умница! — вскричала Пардалиска, обнимая ее.

Хотя Дельфион почувствовала облегчение и даже приятное возбуждение, беспокойство вернулось; и вдруг она поняла его причину. Держа в одной руке зеркало и взяв другою гребень, частый с одной стороны и редкий с другой, она увидела на банке с нардом отпечаток своего пальца и внезапно ощутила, как ее тело холодеет от страха, словно охваченное порывом ледяного ветра. Случилось так, что в самой сущности абстрагированного ритуала возникло понятие личности, настойчиво утверждающей совершенно новое средоточие жизненного опыта. Несомненно, в какой-то период жизни Дельфион, как и в прошлом человека вообще, этот ритуал был самой могучей силой для нового осознания личности, свободы; но наступало время, когда внешние формы стали слишком тесны и превратились в препятствие для стихийного проявления личности и свободы. Требовались новые формы, а возможно, и старые формы, но видоизмененные, нужна была другая фаза развития; иначе внутренний круговорот жизни становится уничтожающим себя вихрем. Она не могла бы так продолжать.

После этой ночи она стала видеть вещи яснее. Да, она снова соприкоснулась с действительностью во время обряда пробуждения Мелькарта. Поэтому она еще не совсем погибла, старые вехи направляли ее не только в пустыню. Постепенно приходящее к ней сознание того, что на ее жизнь воздействуют могучие силы, выражающиеся в жестах благословения, и страха, и обновления, было связано с памятью о Герсакконе. Что предлагал он ей? У нее было такое чувство, будто она предала его, уничтожила нечто драгоценное, проявила жестокую бесчувственность в обращении с ним. Не принес ли он ей нечто новое, еще не ведомое вселенной, но уже возникающее в этот самый час в деяниях богов? А она в ответ предложила ему только затхлый хлам, старые уловки распутства, ритмы истощившейся поэзии.

Она терзалась, падая в пропасть смирения и самоунижения, что было ей чуждо. Ей хотелось целовать его ноги, хотелось, чтобы ее топтали и надругались над нею в каком-то новом месте. У нее было ощущение бесконечной агонии и жертвенного подвига. На какое-то мгновение, когда она металась при тусклом мерцании светильника, вся в поту, кусая руки и чувствуя глубоко в груди гложущую боль, она вообразила себя умирающим богом — Адонисом с кровоточащей раной в боку, Аттисом, распятым на Древе проклятия[112], Мелькартом, претерпевающим смертные муки в огне, Осирисом, растерзанным в клочья. И вдруг пришел покой, голуби взлетели из глубин ее существа, вспыхнул благодатный свет — и она погрузилась в сон.

110

Привет тебе, госпожа! (греч.)

111

Ганимед — красивый юноша, которого Зевс сделал своим виночерпием и любимцем.

112

Аттис, распятый на Древе проклятия — в древнеегипетской религии праздновалось «Воздвижение столба бога Осириса». Этот столб с набитыми на него перекладинами изображал дерево. Жрецы поднимали его на веревках и устанавливали вертикально, изображая воскрешение растительности.