Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 13

– Здравствуй, – спокойно ответила женщина и улыбнулась: – Экий у тебя голос страшный, прямо архиерейский дьякон. Любо-дорого послушать.

Кто такой дьякон, Илья примерно представлял, а насчет «архиерейского» уверен не был, поэтому лишь сбивчиво пробормотал:

– Не… не слушается… А вода-то не прогрелась еще… Не хватало ей только простудиться…

Она махнула рукой:

– Оставь сестру. Себя в ее возрасте вспомни: весело тебе было, когда ты только раскупался в свое удовольствие, а тебя уже не берег зовут? Ну вот, то-то. Ничего ей не сделается, вылезет – солнышко ее вмиг согреет. Этюд, вон, лучше пиши… В художники собрался или так – балуешься?

Его смущение как рукой сняло – так просто и тепло говорила эта высокая, угловатая, на вид хорошая и прямодушная женщина. Он кивнул:

– Собрался. С десяти лет в рабочей изостудии занимаюсь. А с осени в сто девяностую школу иду, в старшие классы. Это такая, вроде подготовительная…

– Знаю, – перебила женщина, сбрасывая с плеч бретельки застиранного сарафана и стаскивая его через низ. – При «Мухе», которая раньше была Школой технического рисования, потом какими-то мастерскими… Сейчас, говорят, очень достойное учебное заведение. Ну, пойду и я окунусь…

Она осталась в темном, очень закрытом купальнике, и, на ходу закалывая волосы повыше, точно так же, как Анжела, не притормаживая у кромки, бросилась в воду и поплыла размашистым кролем сразу на глубину. Сестренка между тем добровольно выбежала на сушу и заскакала на одной ноге, склонив набок голову и смешно колотя ладошкой по нижнему ушку: так она, подражая большим ребятам, вытряхивала из него несуществующую воду. Потом девочка шустро расстелила свое небольшое вафельное полотенце, подтащила его на более мягкий, жидкой травой покрытый участок – и растянулась лицом вниз, выставив еще белые треугольные лопатки, поерзала немножко, устраиваясь, – и через несколько минут уже дремала под настойчивой лаской набиравшего силу и злость солнца. Илья устанавливал этюдник – на этот раз без особого рвения к работе, и поглядывал, как новая знакомая уверенно плывет в сияющей воде: вот повернула к берегу, попала в солнечную дорогу, переплыла ее, будто рассекая гладь густого расплавленного золота. Теперь он понял, что женщина – старая, гораздо старше его матери – может быть, в бабушки и не годящаяся, но все-таки из тех, непоправимо отставших во времени, словно не сумевших перейти некую заповедную черту, чтобы понимать что-то важное, доступное только новым поколениям. И все же к ней тянуло. Странное дело – они буквально несколькими словами перекинулись, а он уже почувствовал смутную связь между ними, некое таинственное узнавание – и по-хорошему взволновался, предощущая что-то важное и глубокое, совершенно новое в жизни.

Вот купальщица неторопливо взошла на пологий бережок, отколола недлинные намокшие волосы цвета перца с солью, слегка растрепала их, чтоб сушились, подхватила расстеленное полотенце, обернула вокруг узких мальчишеских бедер и встала неподалеку от этюдника, подставив лицо заметно погорячевшим лучам.

– Я, наверное, мешаю тебе работать? – вдруг, прищурившись, обернулась она. – Конечно, мешаю. Ты и вчера не знал, как меня согнать с Головы, помнишь? Ты – как тебя зовут? – не беспокойся: сейчас я только чуть-чуть обсохну и отойду в сторонку, почитаю в тенечке…

– Илья меня зовут! – горячо обрадовался он. – И вы мне совсем не мешаете! Наоборот, это я вчера подумал, что мешаю вам, ведь вы, наверное, ученый и читаете по работе, а я так нагло со своим этюдником прямо напротив…

– А меня – Настасья Марковна, – сказала женщина, – и я не… Неужели – читал? – изумленно перебила она сама себя, заметив, как при первых ее словах мальчик вздрогнул и быстро глянул в сторону лежащей на свернутом платье книги. – Да, именно как жену Аввакума… И что – все прочел?

– Да. Два раза, – гордо сообщил Илья. – А может быть, даже и три, потому что отдельными кусками потом еще много раз перечитывал, – и глупо добавил: – Очень понравилось.





Она, казалось, была изумлена и не могла подобрать слова, во всяком случае, всем корпусом повернулась к собеседнику и долго рассматривала его в упор; наконец, растерянно проговорила:

– Надо же, как удивительно… И что – не трудно было читать? Язык-то непривычный для тебя, наверное. Все-таки триста лет назад написано. Или родители твои какие-нибудь специалисты в этой области?

– Да нет! Мама наша – машинистка, сейчас с Кимом, братиком, сидит, не работает, а папа… – Илья запнулся, – в общем, у нас с Анжелкой отчим, дядя Володя, – он инженер на Кировском. Фронтовик, орденоносец…

– Интере-есно… – протянула Настасья Марковна. – И как же дошел ты до жизни такой? – она красиво, молодо улыбнулась.

– Да вы не подумайте! – смутно испугался юноша: вдруг решит, что он какой-нибудь тронутый религиозник. – Я не в том смысле, что Церковь там, староверчество или еще что-то… Меня личность его захватила! Ведь он – борец! Какая силища – один против всех, и в таких мучениях… Кстати, и жена его тоже… Я вот понять не могу, как это она, когда еле живыми выбрались, – ну, из Сибири… С детьми… Ведь там такое вытерпеть пришлось – почти как здесь в блокаду было, мама с бабушкой рассказывали… Но он опять воду мутить собрался, в первом же городе, так что их бы сразу раз – и обратно! А она ему – мол, не думай о нас, иди и обличай… Он-то понятно, фанатик и все такое, но она-то – мать, дети-то ведь ей дороже должны быть! Или… или нет? – Илья вдруг со страхом почувствовал, что последнее его утверждение не бесспорно.

– Или нет, – сухо ответила Настасья Марковна и посуровела:

– Неужели, столько раз прочитав, не понял?

На пляж уже подтягивались первые отдыхающие с детьми; в трусах и панамках, а совсем карапузы – так и голышом, они звенели, подпрыгивали, топали пухлыми, в перевязочках, ножками под строгими и нежными взглядами матерей… Нет, это понять было невозможно.

– Моя мама говорила, что для женщины самое ужасное – потерять ребенка, – пробормотал он. – Вот у вас есть дети? Вы могли бы… – он не договорил, постеснялся.

– Самое ужасное – потерять не ребенка, а себя, – четко и раздельно произнесла Настасья Марковна. – И это единственное, что нужно по-настоящему понять в этой книге.

– Вот это я как раз понимаю! – взволнованно заговорил Илья.

– Очень хорошо понимаю! Просто я не знаю, где они силы брали на такое, вот что! Я вот тоже хотел – ну, это – воспитать в себе такую силу. Ну, не такую точно, а вообще…

И его неожиданно прорвало. На одном дыхании он вдруг вывалил так и стоявшей напротив практически незнакомой женщине в мокром купальнике все свои страхи, надежды и сомнения, одолевавшие последние пару лет, – и никому не понятные подвиги вроде геройского заплыва и бесславного обморока на физкультуре. Говорил, внутренне обмирая: вот сейчас она снисходительно улыбнется и покачает головой, демонстрируя, какой он маленький дурашка со своими детскими выкрутасами, и привычно, по-взрослому ободрит несмышленыша: сейчас, мол, ты еще не понимаешь, что все это пустяки, а когда вырастешь… Илья даже не пытался разобраться, почему ему вдруг таким важным показалось мнение чужой старушки, – просто говорил и говорил в напряженно-внимательное лицо… Она была совсем некрасивая, кожа – как старый пергамент, глаза темно-серые, ничем не примечательные. Рядом с ней не ощущалось ни особого умиротворенного спокойствия, ни простой земной надежности, как рядом с мамой или раньше с бабулей, – наоборот, Настасья Марковна создавала вокруг себя невидимую зону напряжения – но напряжения притягательного, будто родственного. Он даже представить себе не мог, что рассуждал бы о таких непривычных вещах с мамой, сразу начавшей бы любовно ерошить ему волосы и спрашивать об учебе, или с покойной бабушкой, которая до самой смерти была озабочена лишь степенью готовности внуков немедленно поесть вкусненького. А тут стоял – сам полуголый перед полуголой же почти что бабкой – над крепко спавшей на животе сестренкой и сыпал вопросами без ответов, главным из которых, как ни крути, а оказывался один: зачем? Зачем все это, если все равно закончилось тюрьмой и костром, а и не костром бы – и без того ведь все умерли! Бились, словно Дон Кихот со своими мельницами, – и давно ушли в землю навсегда, как и те, кто сражался по другую сторону! Тогда – зачем? И сила растрачена – на что?