Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 20

Она заговорила, едва мы вышли из машины:

– Знаешь, мне это надоело. То, что ты считаешь себя лучше меня.

– Мам, – сказала я. – Перестань.

– Не вмешивайся, милая, – велела она.

Дебби, казавшаяся потрясенной несправедливым обвинением, попятилась обратно к машине.

– Не притворяйся, будто не знаешь, о чем я, – сказала мама.

– Я не… я никогда не… – запинаясь, пробормотала Дебби.

– Влезла в нашу жизнь и осуждаешь меня на глазах у дочери. Думаешь, ты такая идеальная, а на самом деле просто поверхностная, глупая, – сквозь зубы процедила она. В ее словах была доля правды, и оттого ее ярость казалась еще более пугающей.

– Хочешь, чтобы Лиза привыкла к тебе, пытаешься быть лучше матери. Это мерзко. Что ты о себе возомнила? Да это растление малолетней! – она перешла на крик. Ее лоб и губы сморщились, как фольга, зубы обнажились; Дебби, как громом пораженная, стуча слишком высокими каблуками и покачиваясь, отступила к двери машины.

Я боялась, что Дебби будет видеть во мне мою мать. Мне казалось, окружающие не различают нас и воспринимают как одного человека в двух телах.

– Мам, – позвала я.

– Тихо, Лиза, – сказала она.

От шока я впала в ступор, было тяжело говорить и двигаться. Я стыдилась матери. Какой страшной она была, когда орала, свирепая и всклокоченная. Скандал тем не кончился – он развивался, как две развязанные, а до того туго скрученные ленты: Дебби оправдывалась, мама наседала на нее, не переставая кричать. Дебби скользнула в машину, завела ее и уехала. Больше я Дебби не видела.

Мама собиралась на первое свидание с Роном.

Он должен был заехать за ней, познакомиться со мной, а потом они вместе должны были отправиться на ранний ужин. Соседи были дома – на случай если мне что-нибудь понадобится. Я была достаточно взрослой – семь лет, – чтобы два часа посидеть одной, но детали были все еще на стадии обсуждения.

– А потом?

Предполагалось, что я лягу спать до ее возвращения.

– Возможно, он зайдет к нам, – ответила она.

Я заставила ее пообещать, что они не пойдут в ее комнату, и по какой-то причине она согласилась.

Увлекшись Роном, она перестала уделять мне столько внимания, сколько раньше. Не гадала больше на Книге перемен. От счастья она стала рассеянной, на губах играла та же полуулыбка, как когда она карабкалась на холм, чтобы сорвать опунцию.

Именно в промежутках между ее мужчинами – между одиночеством и отчаянием, которыми заканчивались одни отношения, и подъемом, которым начинались другие, – я и хотела остаться навсегда. Чтобы мы с ней были командой, единственными настоящими партнерами.

В тот вечер, на который было намечено свидание, Рон появился вовремя. Когда он постучал, мама наносила макияж, перегнувшись через раковину в ванной.

Я побежала открыть дверь. И сразу же поняла, что Рон не хиппи. У него была лысина с пучками волос, торчащими с обеих сторон, как у клоуна, и широкие кустистые брови, очки в золоченой оправе и раздутые рыбьи губы. Он выглядел чистым, от него пахло мылом и средством для стирки.

– Здравствуйте, – сказала я. – Я Лиза. Мама собирается.

– Приятно познакомиться, – ответил он, протягивая руку.

Он прошел за мной в гостиную; я заметила, что при ходьбе он сильно выворачивает носки наружу.





Мама крикнула из ванной:

– Мне нужна еще минута!

Проходя мимо книжной полки, я сняла с нее альбом с фотографиями моего рождения – я этого не планировала и сама себе удивилась. Моя рука потянулась к нему сама собой, будто я не могла контролировать свои конечности.

Я много раз просила маму избавиться от альбома, но она отказывалась и каждый раз, когда мы переезжали, брала его с собой. Обложка была плетеной, из коричневой соломки; она была такой старой, что стебли стали распускаться по краям. Для меня это было намеком на неприличное содержимое. Я подозревала, что у других детей дома нет таких постыдных вещей.

Мы с ним сели рядышком на цветочном диване.

– Хочу вам кое-что показать, – сказала я. – Наши с мамой фотографии.

Я уложила альбом на колени так, чтобы ему было видно. Мама, еще совсем молодая, лежала на кровати, длинные волосы собрались вокруг лица, словно темная вода в пруду. Это были фотографии моего рождения, черно-белые, с закругленными углами. На маме было нечто, походящее на мужскую рубашку, застегнутую на груди; ниже пояса она была голой. Ее согнутые и раздвинутые ноги – на переднем плане. Я перевернула страницу: вот и я – появилась между ее белых – пересвеченных – разведенных бедер, как черепаха, вынырнувшая из глубины озера.

На следующих фотографиях я уже вышла наружу, и можно было разглядеть мое сморщенное тело, восково-бледное лицо, асимметричное, сплюснутое.

Я чувствовала отвращение, отторжение, но продолжала переворачивать страницы. Я не знала, как это объяснить: мне хотелось, чтобы он почувствовал такое же отвращение, хотелось его отпугнуть. Показать ему, какие мы на самом деле, чтобы он не стал ждать и ушел сейчас.

– А вот еще, – сказала я нежнейшим голоском.

– Да, – ответил он. – Вижу.

Он даже не попытался подняться и сбежать, не шевельнулся. Вместо этого он сидел, поглядывая на снимки, а потом, словно в рассеянности, отвел глаза. Когда мама вышла из ванной и увидела нас, она выхватила альбом у меня из рук и поставила обратно на полку, наградив меня недобрым взглядом.

Повеселимся

Одно из первых моих воспоминаний об отце связано с вечеринкой в честь дня его рождения, которую кто-то закатил в доме на Русской горке. Ему было тридцать с небольшим.

Свет в городе – если мы говорили «город», мы имели в виду Сан-Франциско – был другим: косым, желтым и более влажным, нежели в Пало-Алто. Дом был очень красивым: высоким, с мягкими шерстяными коврами, упиравшимися в стены, и самым большим телевизором, который я когда-либо видела. Почти всю лужайку на заднем дворе занимал батут, огромный, круглый, на высоких металлических ножках.

На батуте, в джинсах и фланелевой рубашке, стоял отец.

– Эй! Хочешь попрыгать? – спросил он меня.

Я подошла, и кто-то, не мама, поднял меня достаточно высоко, чтобы я дотянулась ногой до обтянутого тканью края батута и схватилась за него пальцами ног, как коала. Батут был размером с небольшой бассейн, свет отражался от его поверхности, словно она была масляной. Я думала, что мы с отцом будем прыгать, как меня учили на уроках физкультуры, но оказалось, что когда на батуте два человека, все по-другому: толкотня и рваный ритм. Несмотря на все мои усилия двигаться по своей собственной траектории, учитывающей траекторию отца, мы чуть не врезались друг в друга в воздухе. Его координация хромала, он не чувствовал, как нужно подпрыгивать и падать. А у батута не было сетчатых стенок: мы могли вылететь на траву, где стояли люди, или вообще перелететь через забор. Я была легче, поэтому, если кто и вылетел бы, то я. Или того хуже, я могла приземлиться на него. Мои желтые шорты раздувались при прыжках, и я боялась, что он и все стоящие внизу увидят мои трусы. Но если бы я стала придерживать шорты, я бы потеряла всякий контроль над своими движениями.

Я не чувствовала, как достигаю высшей точки, потому что внутри меня было тянущее ощущение, мне казалось, я все время падаю.

Дважды мы приземлились почти одновременно. Я молилась, чтобы мы не соприкоснулись: это была бы слишком большая степень близости. Я осознавала, что всякое случайное прикосновение казалось мне неловким на глазах незнакомцев. Отец посмотрел на меня в воздухе, улыбнулся.

Я – вниз, он – вверх; я – вверх, он – вниз. Кто-то из гостей сфотографировал нас с лужайки. Мы все прыгали, пока он не сказал:

– Ну, хватит, малыш. Закругляемся?

Я никогда раньше не слышала этого слова – «закругляться».

История отца, какой мне рассказывала ее мама, была примерно такой.