Страница 18 из 30
Первый адрес в Лондоне. Со временем их наберется полтора десятка. За каждым – своя история. Но переселения и перемены не очень-то отучали от желания вещать или без умолку балагурить, выносить безапелляционные приговоры. Эта привычка въелась, как истасканные штампы, как весь хлам эпохи, с которым соотечественники, наряду с завистью, злобой, ревностью и неприятием друг друга, прибудут в свои америки. И станут перебрасываться (сначала письмами, потом по электронной почте) анекдотами, цитатами, банальностями типа рожать детей – дело нехитрое, новости не могут быть второй свежести, время собирать камни, родители не молодеют… Морализаторство не помешает сажать последних на вэлфер, забирать у них деньги, вырученные от продажи кооперативных квартир в Москве. Купив себе жилье в Манхэттене, других престижных районах, они будут навещать престарелых родичей, собачиться с ними, обмениваясь, впрочем, все теми же новостями второй свежести.
Никакого особого героизма в самом факте отъезда из Той Страны не было. Без всякого объявления со стороны власти шлагбаум был открыт. Так было и с Марком. Впервые за двадцать невыездных лет он сразу получил заграничный паспорт, оформил туристические визы в Англию и Францию и приготовился выкатиться в Лондон. Но теперь время от времени его заносило. И он примеривал свою судьбу эмигранта к судьбе великих.
– Я изначально считал, – надувался он передо мной, поджав под себя ногу, – что творцы, как и революционеры, – путаники, которые превыше всего ценят свое призвание. Призванию они не изменяют. Оно ценнее убеждений, самой жизни. Призвание управляет поступками. Цветаева вернулась из эмиграции, следуя какой-то своей логике, в сталинскую деспотию и оказалась в петле. Ахматова терпела тиранию и создавала «Реквием». Булгаков в глубокой тайне писал «Мастера» и просил Тирана отпустить. Пастернак пробовал ладить с вождем. Но Фридрих Горенштейн, уехав в эмиграцию, дожил до семидесяти лет и на вопрос, почему не хочет навестить Россию, отвечал – я не мазохист. Его ценил Юрий Трифонов. С той же судьбой, что и Фридрих. Отца Трифонова расстреляли в 1937-м, рос сиротой. А на эмиграцию не решался. Мол, тут, в Стране Советов, его читатель. Умер от раздвоения в пятьдесят с небольшим. О читателе же беспокоиться не следует. Настоящая литература рано или поздно найдет его. Страшнее жить в несвободе.
– Да уж, Моисей сорок лет проветривал мозги своего народа в пустыне, – удрученно вздохнул я.
– Именно, – подхватил простодушно Марк. – Уже можно, бросай все, складывай рукописи в чемодан. Но то мы, творцы! Соседи мои по квартире на Старолесной и те ночами укладываются спать с вопросом под подушкой: уезжать – не уезжать из России. Так и останутся жить с памятью о посиделках на кухне Биржева. О кухне в сигаретном дыму, где с утра до глубокой ночи сидели за столом с пахитоской в зубах, говорили по телефону, читали, выпивали, создавали кумиров, чтобы тут же их разрушить. Дым и больше ничего! Впрочем, там, на той кухне, делалась история. Это только кажется, что она творится на небесах. Или выдающимися личностями. На самом деле все люди как люди. Главное, не припоздниться с рождением.
– Пожалуй, ты прав. Творцы – если не дьяволы, то точно не ангелы. Все без исключения. Дружить с ними, встречаться, переписываться, спорить, верить не стоит. Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева… эгоистичны, амбициозны, ненадежны. Объяснять их поступки логикой невозможно. И могли в свое время уехать на Запад, остаться в свободной Европе. Но тянуло домой, возвращались в несвободу, вот в чем дело. Хорошо, оставим их могилы в покое. А что означает – припоздниться с рождением?
– Это значит, – кинулся Марк в расставленные сети, – понять, что чувствует поколение молодых людей, не заставшее ни холодной войны (не говоря уж об Отечественной), ни оттепели, ни застоя, ни перестройки, сразу став свидетелем разложения Империи зла. Понять, как это отложилось на их взглядах, почему до сих пор так устойчиво советское мировоззрение.
3
Я мог бы поддержать этот пустой разговор о мировоззрении, которое мучило Марка своей устойчивостью. Мог бы снова заметить, что в современной России общественная жизнь так и не возникла, но с разрешением личной собственности появилось понятие «частная жизнь». Но зачем смущать человека, и без того сбитого с ног эмиграцией. Начинать ему пришлось с азов. Первый урок, который он выучил: частная жизнь никак не смешивается с общественной. Потому, к примеру, дни рождения даже выдающихся людей тут мало кого интересуют. Да и потенциальные юбиляры относятся к факту собственного появления на свет с иронией. Конечно, поздравляют, отмечают. Идут в паб, в театр, приглашают в ресторан. Но никто не планирует банкетов на сотню-две приглашенных, не мечтает напиться, наесться. Российские традиции тут выглядят дикостью. Чего же удивляться, что Марк, столкнувшись с иным, принялся описывать свой опыт. К счастью, он отставил в сторону пошлые прибаутки времен застолий в квартире на Старолесной. Читать такое было бы нестерпимо. А вот то, что родился в День Сталинской Конституции, могло представить интерес.
Пятое декабря тогдашними властями было объявлено выходным днем. Декабрьский ветер полощет вывешенные на улице кумачи. Красный стяг развивается и на ветхом бараке, где они жили после войны в Москве. Холодное пасмурное утро. Вылезать из-под одеяла не хочется. Хотя давно надо, накинув пальто, бежать в туалет. По коридору направо, с крыльца опять направо вдоль барака к обрыву над Москвой-рекой. Будка с незапирающимися дверями «М» и «Ж». Присесть можно только орлом. Все кругом залито, загажено. Нет, терпеть до последнего. За печкой гремят противни. На них румяные пирожки с капустой и яйцом, только что выбравшиеся из духовки. Теперь туда отправится в специальной посудине чуде круглый рулет с маком. На нем выведена корицей цифра 5! Запахи щекочут нос. Отец проснулся: слышен шелест газеты. Ее почтальон приносит в семь. Над кроватью черная тарелка радио. Бравурные марши и мелодии в честь праздника чередуются выпусками последних известий. Их читает Левитан. Фанерная перегородка отделяет комнату соседей, где свои звуки – кастрюль, ведер, горшков, голосов. Из-за занавеси в спальню, перехваченной по бокам входного проема бечевками, выглядывают глаз и ус вождя. Его портрет на всю первую страницу «Правды». Наконец, сложив газету, отец зовет именинника. Тут время замереть. Но подскакивает сестра, стягивает одеяло и вякает: «Не притворяйся, что спишь!» Перебравшись к отцу, увидел на одеяле выскобленную доску. На ней обычно раскатывается тесто. Из-под подушки появляется продолговатая коробочка с фишками. На крышке прочитал: «Домино». После праздничного завтрака сели играть вчетвером. Он в паре с отцом, сестра – с матерью. Ближе к лету эту игру в семье станут презирать. Во дворе взрослые «забивали козла» до позднего вечера. Шум, ругань, мат. И все из-за домино! Так считалось в семье. Детям запрещалось даже приближаться к игравшим. Но вспоминался именно тот день рождения. Первый подарок. Азартно стучал черными фишками с белыми точечками, кричал «рыба» и объявлял проигравших козлами.
Спустя годы эмиграции, кажется, в канун семидесятилетия, Марк размышлял о днях рождения со своим однолеткой, известным английским писателем. Не такое уж это событие – семьдесят! А ведь в России иначе. В Москве тебя непременно чествовали бы. Посмеялись и забыли о том разговоре.
– Но как же… – сказал я, сбитый с толку их арифметикой, – помню, ты огорчился, что мы забыли тебя поздравить, а спустя несколько дней получил датские стихи нашей тогдашней приятельницы.
– Да, вот эти стихи. Я запомнил их: Прости меня, о друг мой Марик,/ Среди безумной карусели,/ Опять декабрь, как пьяный мельник,/ Смолол и прокутил неделю./ И это значит день рожденья/ Мы прозевали безнадежно,/ И все пустые извиненья/ Необязательны и ложны./ Да! Свиньи мы! И признавая/ Свою вину, не ждем прощенья…