Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 67



Приведем эту неозаглавленную миниатюру целиком:

Нас было много в новогодний вечер у ярко освещенного стола. Сидя близко от середины, я мог видеть две длинные вереницы всё уменьшающихся и ни в чем не отличных одно от другого лиц – по правую и по левую сторону стола. Груды яств и бутылки с винами расположились также равномерно, как десятки этих человеческих лиц, которые я умел различать только по привычке.

Одни из них ели и пили, другим дремалось, третьи нудно спорили о литературных направлениях, о добродетелях и пороках, об умерших родных и новорожденных знакомых. Никто, кроме меня, не помнил, что за столом нашим присутствует приезжая польская панна. Она сидела прямо против меня, и лицо ее было в тени очень широкой шляпы, с которой ниспадали каскадами страусовые перья на ее открытые плечи, сияющие, как слоновая кость, и на узкое платье из черного шелка. Среди всех, сидящих за столом, только она и я – молчали. Может быть это способствовало тайному сближению моих восхищенных глаз с ее глазами, которые, я чувствовал, смотрели на меня не отрываясь, с той широкой и укоризненной печалью, с какою смотрят глаза запертой в клетку вольной птицы.

Минутная стрелка уже приближалась к полуночи, когда я, первый, налил в свой узкий бокал крепкого золотистого вина, играющего иглами, и опустил на дно его единственный драгоценный перстень, который носил на руке. Таков был мой обычай: забывая женщину, я снимал перстень, на котором был вырезан ее знак, и бросал его в бокал с вином перед лицом другой – возбудившей во мне новую страсть.

И в ту минуту, как, волнуясь и тревожась, взглянула на меня с конца стола та – прежняя, с лицом кротким и слишком знакомым, – я встал со своего места и высоко поднял бокал с вином и перстнем. Среди воцарившегося внезапно молчания, увидал я, как подняла на меня лицо незнакомая панна; свет бросился в ее прежде затененные, непомерно грустные и темные глаза.

И, словно читая свой приговор по длинному и древнему свитку, на котором горели непонятные и торжественные руны ее очей, я громко произнес: – Я ненавижу вас, люди. Я люблю вас, панна (III, 408–409).

Интересно, что в новейшем академическом издании стихов Блока приведено четыре редакции этого текста, из которых мы вполне сознательно выбрали наиболее законченный и самостоятельный; именно перед этой редакцией Блок поставил красным карандашом слово «рассказ», правда, затем зачеркнул его (III, 408).

В этом же году поэт намечает темы еще двух будущих рассказов в своей семнадцатой записной книжке – «Три часа в Могилеве на Днепре» (15 октября, ЗК, 100), а спустя десять дней – еще одного:

У стойки – седеет. Сюртучишка. Платочек из кармана, короткие штаны – гордый вид, голову поднял, усы вверх. Бедняжка. Двойничок. А я – в великолепном воротнике. Ежиком острижен, а пьян как стелька, качается и гордо смотрит (ЗК, 101).

В середине следующего года поэт сводит свои прозаические замыслы в единый конспект, включающий планы четырех рассказов, два из которых встречались нам в записной книжке предыдущего года, а еще один представляет собой описание приведенного выше «рассказа» о новогоднем вечере, правда, с заменой польской панны венгерской графиней. Характерно, что все конспекты в этом списке короче фрагментов, записанных ранее: очевидно, Блок намеревался основательно их переработать:

Три часа в Могилеве на Днепре: высокий берег, белые церкви под месяцем и быстрые сумерки.

Венгерская графиня. Новогодний вечер. Она среди гостей. Карла. Перстень в вине.

Бич пастуший. Под заревом старинной веры. Глаза сияют под платком.

У стойки – седеет. Сюртучишка. Ежиком стрижен – гордится (ЗК, 108).

Запись датирована 23 июня.

К 1909 г. относится начало работы поэта над итальянским циклом «Молнии искусства», четыре из шести вошедших в него новелл тоже можно рассматривать в тесном соотношении с прозаической миниатюрой. Причем, кроме небольшого размера, в пользу этого свидетельствует также лирический, подчеркнуто личный характер повествования, ослабленность сюжета в сочетании с яркой и оригинальной образностью, а также наличие в блоковских новеллах повторов разного уровня, отдельных элементов метра и версейной строфики.

Рассмотрим с этой точки зрения хотя бы открывающий цикл (вслед за предисловием) миниатюрный рассказ «Маски на улице»:



Флоренция.

Из кафе на площади Duomo видна часть фасада собора, часть баптистерия и начало уродливой улицы Calzaioli. Улица служит главной артерией центрального квартала, непоправимо загаженного отелями; она соединяет площадь собора с площадью Синьории.

Днем здесь скука, пыль, вонь; но под вечер, когда зной спадет, фонари горят тускло, народ покрывает всю площадь, и очертания современных зданий поглощаются ночью – не мучат, – здесь можно уютно потеряться в толпе, в криках продавцов и извозчиков, в звоне трамваев.

В этот час здесь можно стать свидетелем странного представления.

Внезапно над самым ухом раздается сипенье, похожее на хрип автомобильного рожка; я вижу процессию, которая бегом огибает паперть Santa Maria del Fiore.

Впереди бежит человек с капюшоном, низко опущенным на лицо, даже и без прореза для глаз. Он ничего не видит, значит, кроме земли, убегающей из-под его ног. Факел, который он держит высоко в руке, раздувается ветром.

Сзади двое таких же с закрытыми лицами волокут длинную черную двуколку. Колеса – на резиновых шинах, все, по-совиному, бесшумно, только тревожно сипит автомобильный рожок.

Перед процессией расступаются. Двуколка имеет форму человеческого тела; на трех обручах натянута толстая черная ткань, дрожащая от тряски и самым свойством своей дрожи указывающая, что повозка – не пуста.

«Братья Милосердия» – Misericordia, – это они быстро вкатывают свою повозку на помост перед домом на углу Calzaioli. Так же быстро распахиваются ворота, и всё видение скрывается в мелькнувшей на миг большой комнате-сарае нижнего этажа. Всё это делается торопливо, не успеваешь удивиться, догадаться.

Большей быстроты и аккуратности в уборке, кажется, не достигала сама древняя гостья Флоренции – чума.

Ворота закрыты, дом как дом, будто ничего не случилось. Должно быть, там сейчас вынимают, раздевают – мертвеца. Но уже ни одна волна из нового прилива гуляющих офицеров, дам, проституток, торговцев не подозревает, что предыдущие волны пронесли танцующим галопом и выкинули на этот помост повозку с мертвецом.

А вот в том же безумном галопе мечется по воздуху несчастная, испуганная летучая мышь, вечная жилица всех выветренных домов, башен и стен. Она едва не задевает за головы гуляющих, сбитая с толку перекрестными лучами электрических огней.

Всё – древний намек на что-то, давнее воспоминание, какой-то манящий обман. Всё – маски, а маски – все они кроют под собою что-то иное. А голубые ирисы в Кашинах – чьи это маски? Когда случайный ветер залетит в неподвижную полосу зноя, – все они, как голубые огни, простираются в одну сторону, точно хотят улететь (5, 388–390).

В этой миниатюре особенно очевидна именно стихоподобная строфическая организация – деление текста на небольшие, вполне соотносимые друг с другом, подобно строфам стиха, абзацы-строфы, многие из которых к тому же состоят из одного предложения, то есть не содержат в своей структуре протяженной «прозаической» паузы (таких строф – пять из тринадцати).

Встречаются в отрывке и метрически организованные – тоже наподобие стихотворных фрагментов – отрезки речи, например: «народ покрывает всю площадь»; «Сзади двое таких же с закрытыми лицами»; «и все видение скрывается в мелькнувшей…»; «А голубые ирисы в Кашинах – чьи это маски?»; «Когда случайный ветер залетит…» и т. п.

Не менее важна в рассказе и общая ориентация на символистскую эстетику, и повествование от первого лица, и система лексических и грамматических повторов и риторических фигур, тоже выдающих ориентацию этого безусловно прозаического произведения на традиции стихотворной речи.