Страница 18 из 39
Вместо бабушки – земля! Чистая, рыхлая, как на грядке в огороде. Как же бесправна её и посмертная участь!
Сентябрь, 2015
Вася-предтеча
В те годы, когда колбаса на прилавках была вкусная, мясная, у нашего магазина установили стенд. С большой деревянной рамой. Со стенда в чёрно-белом обличье понуро глядели на прохожих красавчики. Асоциальные элементы, обречённые на казнь общественного порицания.
В школе тоже висела подобная рама, под стекло которой втискивали, как в смирительную рубашку, неисправимых шалопаев.
Районный милиционер, прозванный за африканские пигменты на лице Копчёным, активно принимал участие в родительском комитете и почти жил в школе. Без фуражки и ремня, в широких галифе, он только и вертел головой, ища беспорядок. Двигался стремительно, правым ухом вперёд, поставь перед ним столб – врежется. Забегал в туалет с расстёгнутой кобурой фотоаппарата, ставил курильщиков к стенке и шлёпал вспышкой.
Попал в объектив и я. И впал в отчаяние! Призывал богов и джиннов, чтобы моя фотография на стенде не состоялась. Ведь это такой позор – висеть в коридоре, безвольно, пристыженно, будто с тебя стянули штаны.
Копчёный будто не понимал, что дети могут переживать. Они были для него, как классовые враги, и с ними надлежало нещадно бороться.
Образ милиционера преследовал меня. Как при болезни вертиго, витал то справа, то слева. Бил крыльями от небес, жадно клевал в ночи мою печень и отлетал с визгом: «Исключим из школы!»
Но джинны услышали мои молитвы.
То ли бросили щепоть молнии в ночное окно Копчёного, то ли срочно отправили в туалет его бабку, страдающую циститом, и та, свистя от нетерпения, включила в горнице свет, – погубив тем самым вожделенные плёнки, где под кровавой лампой в родильных водах проявителя рождалась моя просящая полуулыбка.
Школа школой, это внутренний мир. Но учинённый Копчёным стенд на центральной улице стал голгофой!
Ещё бы! Если мужик тащит через посёлок украденное бревно, то он семьянин. Его даже в пример ставят, мол, вот добытчик! Однако если мужик с этим бревном попадётся, то всё. Он – вор!
Уважаемый пенсионер дядя Миша, в прошлом пожарный, до гроба потерял авторитет у местных старух, когда его печёное лицо с потерянными глазами поместили на стенде с надписью: «Воровал во дворе магазина деревянные ящики».
Печатное слово в те годы, пусть даже коряво написанное чернильной ручкой, но всё же от руки власти, имело решающее значение.
Особенно такое: «В субботу мукосей хлебозавода № 3 Нечаев Василий подглядывал в банное окно за голыми женщинами!»
Вот это да!
Вот это обвинение!
Прохожие облепили стенд. С фотографии на них смотрел (возможно, последний раз в жизни) плюгавый человек с узким, как гороховый стручок, лицом.
Впрочем, среди негодующих были и сочувствующие. Ведь с таким обвинением одна дорога – на чердак, к намыленной верёвке, к прочным стропилам…
В посёлке наступила двусмысленная пауза. Ведь в субботу в бане перемылись все женщины околотка. Все до одной! И как им теперь быть? Всех, негодяй, видел, всех рассмотрел!
Юницы, проходя мимо стенда, гордо и с презрением вскидывали головы. Замужние женщины испытывали вину перед собственными мужьями, иные даже подумывали броситься с раскаяньем в ноги. Сами мужья хотели мукосея отдубасить. Но больше всех пострадали старухи, что сидели днями по лавкам у ворот.
Когда лишь узнали, чем мог грозить им Вася, лазая в непосредственной близости по стеклу, то разом в целомудренном ужасе заткнули подолом пах: свят! свят! свят!
Это ж надо! Всю жизнь с одним, царство ему небесное! Прямёхонькая, как линеечка, чистая. А тут прыщ с грязным оком! Тьфу, тьфу, тьфу! Вставали и с брезгливой чопорностью спешили за кумганами.
А что же сам Вася?
А Вася был мукосеем! Ему было не до стыда. Всю жизнь он таскал на плече тяжёлые мешки с мукой, поднимал на этаж и вытряхивал в прорву. Весь белый, насквозь, до третьих пор кожи, пробитый мучной пылью, – непробиваемый!
Надо сказать, Васю в те дни, хихикая, поддержали подростки. За эту вот бесшабашность, за прочие его мудрёные куролесы.
Вася сам шалопаем закончил восьмой класс, и хотя считался лучшим в кружке ИЗО, у него не хватило запаса бездарности неделями рисовать один и тот же кирпич, который мэтр ставил на подоконник, а сам уходил курить и возвращался часа через два с красным носом. Вася срисовал кирпич в полчаса, куда красивее, чем на подоконнике. Тогда оскорблённый мэтр сказал, что нет у Нечаева жилки, нет тех великих 95 процентов труда, о которых говорено и говорено со всевозможных творческих президиумов, – словом, у Васи нет упорства и настойчивости, как, например, у Петрова, как, например, у Сидорова, которые в поте лица, повинуясь закону 95 процентов, рисовали-рисовали всю неделю и, как положено, выдали кирпич, ровно на 95 процентов на него похожий.
И вот уже более двадцати лет Вася работает мукосеем. Ноги его от напряжения искривились, стали колесом, мозоль на плече превратилась в панцирь, и могла на зависть фракийцам выдержать касание римского гладиуса, а то и сельдеобразной фалькаты, которой рубили в азиатских походах хоботы боевых слонов.
Ежедневно Вася выходил с хлебозавода на обед с горячей буханкой под мышкой, садился на траве у пивной. Подростки подавали ему гармонь, ложась на траву, щипали хрустящую корочку. Вася от удовольствия переминался с ягодицы на ягодицу, играл есенинскую «Над окошком месяц». С нежностью слушал меха, выпускающие жаркий июньский воздух, и выражение лица его при этом становилось нездешним, райским. Играл он «Славянку», и про трёх танкистов, и про лётчиков.
Но коронный его номер – болеро Равеля. Жуткое и долгое болеро Равеля. Все, кто слушал, уже знали, что это болеро служило условным радиомаяком для американского пилота, ведущего самолёт с атомной бомбой на Хиросиму. Мукосей играл болеро мучительно, тяжело и долго, так что мучная пыль на его плеши от пота превращалась в тесто…
Обычно после рабочей смены Вася отмывался в цеховом душе и шёл в поселковую библиотеку, что находилась дверь в дверь с винным магазином.
В библиотеке рассматривал репродукции средневековых живописцев, а после отправлялся сравнивать их с живым материалом.
Когда открывалась изнутри дверь библиотеки и бросала во тьму, на грязный тротуар, жёлтый коврик, никто бы в выходящем человеке не узнал Васю. Лицо его было строгим. Это был уже не разгильдяй Вася, а Мефистофель – с бледным горбоносым профилем, будто его вырезали из белой бумаги на Арбате.
Боязливо, как италийский анатом, рискующий соскользнуть в инквизиторский костёр, Вася взбирался на банный подоконник и вновь проникал в запретное – в освещённое яркими плафонами царство голых тел, где в глухих воплях, грохоте шаек женщины неистово натирались мочалками, изгибали крепкие поясницы, задирали на лавки бёдра, – и находил, что великие мастера прошлого сумели-таки показать в женщинах характерное. Но всё же…
Здесь, в бане, он видел не продажный блеск натурщиц, которых не один художник мял, прежде чем взяться за кисть, а – целомудренные, лишённые стыда и пляжного такта особи с натуральной, а не вмазанной пропорциями масла силой в мышцах. Здесь парились, обморочно выходили из дверей с багровыми телами, опрокидывали на себя каскады ледяной воды – предвестницы матриархата!
Насмотревшись, Вася спрыгивал с подоконника и шёл к кирпичной трубе в пять охватов, возле которой лежали горы каменного угля, топливо для бани. Там, в развалах антрацита, уносящего в чёрную древность, Вася блаженно задирал голову к макушке трубы, плывущей в облаках, и предавался сладким грёзам.
Там и прерывал его мечтания Копчёный.
С группой дружинников приводил в красный уголок, с горшком фикуса и бархатным знаменем вдоль стены. Долго смотрел на мукосея с омерзением, переходил от одного края длинного заседательского стола к другому. И, наконец, с любопытством оглянув дружинников, спрашивал: