Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 17



А мы теперь ещё работали в больнице санитарами, потому что подготовительное отделение вечернее, а значит, мы должны работать. Я – в родильном отделении, Лёня у деда, Ивана Алексеевича, в хирургии.

Бабушка брала меня на роды, я смотрела и слушала, впитывая всё новое, делать мне, конечно, не позволяли ничего, моё дело, как мама выразилась, «горшки таскать». Горшков тут, конечно, никаких нет, но много чего нашлось такого, к чему мне пришлось привыкать и вырабатывать своеобразную профессиональную стойкость.

Специфический, сугубо женский мир, при этом зависимый полностью от сильной половины человечества, меня сходу ошеломил. Разговоры докторов и шутки, которые можно только очень мягко назвать грубыми, хуже только разговоры женщин между собой, перед санитаркой никто же не церемонится…

Первые недели я думала, что со мной что-то не так, если пересыпанные подробностями рассказаны о забытом количестве абортов, мужчин, детях оставленных бабкам: «…а чё ей делать в пятьдесят лет? Пусть воспитывает. А мне надо личную жизнь устроить, куда я с этим высерком?». Или ещё хуже, касаемо мужчин: «хотела его ребёнком повязать, думала, жену бросит. Так он мне сказал, что ребёнок не его! Прикинь?! А как докажешь? Ну вот, и пришлось на аборт…». Всё это отношение к вопросу показалось мне чудовищным, несправедливым и по отношению к детям, которых делали заложниками своих отношений с их отцами, какой-то вещью, козырной или проигрышной картой, к своим родителям, на которых сбрасывали детей, и особенно к мужчинам, которых воспринимали как средство проще пристроиться в жизни. Да и к самим себе – без уважения, симпатии хотя бы, даже без жалости…

Но такие были не все, самое сильное впечатление производят и запоминаются всегда самые отвратительные, а нормальных было больше. Но и у «нормальных» тоже хватало такого от чего у меня вставали волосы дыбом. И пьянство, и измены мужей, некоторых били, одна приехала рожать с отцветающим фингалом…

Слушая всё это, я понимала, что я живу совсем иначе, и такие как я, конечно, есть и их, может быть даже большинство, но они я просто не треплют языками со случайными подругами, вот и всё… Эта мысль успокоила меня и как-то примирила с окружающим миром, который до сих пор представлялся мне волшебным садом, вроде бабушки-Таниного, где царит взаимопонимание и нежность. Оказывается, это мой мир, но существует ещё много иных, совсем на мой не похожих, противоположных даже…

Но самое главное было здесь не это, не женщины с их пугающими откровениями. Это был самый возвышенный, самый прекрасный, не сравнимый ни с чем, акт рождения. Появление на свет каждого нового человека я неизменно воспринимала как чудо, в этот момент мне всегда казалось, что в родильный зал заглядывает солнечный луч, чтобы погладить новорожденного малыша, а может быть это была рука Творца, осеняющего каждого вновь появившегося на свет человека?…

Ни родовые муки, крики, иногда даже ругань, ни вся эта грязь, что несли неутомимыми языками некоторые, ничто не стирало всё же улыбок с лиц каждой родильницы, впервые смотрящей на своё дитя… Эта улыбка и есть тот самый образ Божий. Как бы кто-то не пытался его замутнить.

И сами малыши, такие слабенькие, податливые и во всём зависимые, что может быть прекраснее?

Но случались, увы, и трагедии…

До конца жизни не забуду ребёнка, родившегося значительно раньше срока. Но живого. Очень маленький, красный, он тихонько попискивал, шевелил ручками, подрагивал, пока его протирали и обрабатывали, но матери говорили при этом спокойными почти металлическими голосами:

– Нет-нет… и не думай, мёртвый. Это выкидыш.

– Я же вижу, он живой… – она, молодая, ненамного старше меня, вся лохматая после мук и в слезах, силилась подняться, поворачивая голову, чтобы видеть его, рискуя сверзнуться с рахмановской кровати, слёзы сами выкатывались из её глаз.

– Да ты что, забудь, семь месяцев… – доктор и акушерка не обращали внимания на её страдания. Их задача – мать. А с ней не всё хорошо и они занимались ею, пока обречённого новорожденного взвешивают и не считают ребёнком…

Я не выдержала и вышла, рискуя получить нагоняй. Еле-еле сдерживая рвущиеся рыдания, я поспешила по галерее в хирургию к Лёне, я не могу не увидеть его теперь же. Кто ещё поймёт и успокоит меня?..

Я нашла его, и он увидел, что со мной что-то не так, но я не могу даже сказать, не могу произнести хоть слово. Мы вышли на чёрную лестницу, где я, наконец, обняла его, прижалась, почувствовала его тепло, его запах, почти скрытый запахом хлорки. Волосы на работе он завязывал в тугой хвост под затылком, от чего его лицо становится таким беззащитным, открытым, как в детстве, когда его стригли совсем коротко с маленькой челочкой, ещё уши торчали…

Она сняла шапочку, входя в ординаторскую, где нашла меня, хотя мне, как санитару здесь, конечно не место, но как внуку заведующего, позволено многое. На Лёле лица не было – одни глава, из которых вот-вот брызнут слёзы… надо позволить ей это, но надо увести от всех.

Мы стояли пыльной чёрной лестнице, она плакала, уткнувшись мне в грудь. Я понимал, что она сейчас не сможет ничего сказать, ей почему-то надо выплакаться. Только когда мы шли с работы через два часа, я спросил её, что случилось.

У меня опять задрожал голос, и придвинулись к горлу слёзы, я рассказала ему всё происшествие:

– Я не знаю, Лёня, это… Мне только кажется, что так нельзя. Нельзя обрастать… бронёй, – убеждённо закончила я.



– А без брони сможешь выдержать?

– Не знаю. Но в броне нельзя. Если ты не видишь слёз, не чувствуешь чужой боли, страха, отчаяния своим сердцем, не впускаешь их, то как помогать? Как тогда можно помогать? Тогда помочь невозможно. Нечем…

– Если всю боль чувствовать, надолго тебя хватит?

– Хватит…. Иначе, зачем тогда? Мы же… Мы помогать призваны…. – она посмотрела на меня: – А ты… У вас не так?

– У нас не было трагедий.

– Что, неужели за всё время не умер никто?

– Слава Богу, пока нет, – я нисколько не лукавил, много, конечно, было тяжёлых случаев, но смертей при мне пока не случалось. – Да и этот ребёнок, может, не умрёт, может всё обойдётся… Мой дед семимесячным родился, ничего, вырос, как видишь. Только не плачь так больше… так страшно, когда ты так молча плачешь, а я ничем не могу помочь.

– Ты очень помог, если бы не ты, я…

Поздняя осень с ранними холодными сумерками, сырой воздух не обещал скорого снега, хотя ноябрь уже подходит к концу и пора бы. Снег вначале зимы – такая радость, интересно, почему? Только ли из-за света, которым он заполняем пространство, укрывая всё в самые тёмные месяцы года? Или это генетическая память, то самое, из-за чего «крестьянин торжествует»?..

До занятий было ещё два часа, моих дома нет, и мы с Лёлей пошли ко мне. Это происходит каждый день, у меня или у неё, но мы каждый день вместе. А бывали и ночи, когда Лёлина бабушка дежурила.

Наши родные, отбушевав после нашего возвращения, смирились с тем, что нас теперь не разлучить и сквозь пальцы смотрели на мои ночные отлучки.

Лёлин братишка родился как раз в день, года нас зачислили на подготовительное. Мы встречали их из роддома, этого самого, Областного, где теперь работает Лёля.

Дядя Валера, взволнованный, растерянный, немного неловкий, как и положено молодому отцу, с букетом, улыбнулся мне, как своему и меня согрела его прекрасная улыбка. Всё же он какой-то необыкновенный, редкий человек.

– Поздравляю, – я пожал протянутую мне руку.

Лёля, обнимает его, целуя в щёку:

– Спасибо, дядя Валера!

– За что это? – Он не сразу и понял, на своей волне. – Ах, вон о чём ты… Не за что. Да и говорила ты не раз, чего уж, дифирамбы петь… Юле, смотрите, не выдайте меня, и так несколько недель, каждый день сокрушалась, кто же мог адрес сболтнуть, как Лёнька узнал.

– Дядя, Валера, я деньги отдам, вот зарпла… – говорю я.

– Сдурел что ли? – он оборвал меня, – не вздумай! Ты мне спеть обещал? Вот считай, что это плата за концерт.