Страница 3 из 10
– Вряд ли. Не уверен. Нет.
– Тогда откуда вы знаете, что она вообще существовала? Продолжим. Этот роман, написанный в десять лет, сохранился?
– Увы.
– Кому-нибудь давали прочесть?
– Нет, никому.
– Значит, и в его существовании тоже можно усомниться.
Я молчал. Адамов подержал немного паузу и продолжил.
– Я довольно много читаю в последние годы, преимущественно научную литературу – в меру своих возможностей понимания, конечно. И про парадокс памяти тоже прочел немало. Субъективная память почти такая же абстракция, как и вера. Есть что-то, что помним только мы: не сохранилось записей, нет и не было фотографий, люди потерялись где-то среди годов жизни или вовсе ушли из нее. Остается только наша уверенность в том, что эти воспоминания соответствуют некой действительности прошлого времени, что события происходили, знакомые существовали, но никаких оснований для этой уверенности нет. Что мы имеем в виду, когда говорим: я помню? Во что превращается воспоминание через десятки лет? И воспоминание это, или лишь сон, зацепившийся за сознание, или вовсе история, которую мы придумали себе когда-то и за долгие годы поверили в ее реальность?
Из мрака с внезапным ревом вырвался встречный состав, взвыл гудком, сверкнул стремительно пролетевшей мимо лентой освещенных окон и через секунду пропал в темноте. Я вздрогнул, будто проснувшись.
– Предположим. Но все-таки дым от торфяного пожара явление более заметное и осязаемое, чем детские воспоминания. В конце концов, это точно можно проверить: остались же какие-то сводки, упоминания, свидетельства, в конце концов.
Адамов кивнул.
– Может, так. А может, и нет. Иногда может оказаться и так, что того, о чем твердо помнишь, событий, в которых участвовали десятки человек, а косвенно – сотни и тысячи, вдруг как и не было вовсе. И ты единственный – или почти единственный, – кто все помнит. Да и то не уверен. Слышали что-нибудь про двойные воспоминания?
– Да, читал у Эйсмарха и Лепешинского. Только у Эйсмарха это философская категория, а у Лепешинского, извините, симптом из патологической психологии. Но чтобы такое явление касалось масштабных событий… Может быть, приведете пример?
Он задумался.
– Историй хотите? Извольте. Но сначала…
Адамов потянулся к графину, разлил остатки по рюмкам, строго взглянул на широкое горлышко, с которого капнула последняя капля и неожиданно зычно воззвал:
– Наташа! Наташа!
Тоже заметил имя на карточке.
Наташа примчалась, как дуновение ветра, поправляя волосы и почему-то виновато улыбаясь.
– Наташенька, принесите нам, пожалуйста, еще, наверное, по двести?
– По двести, – согласился я.
Мы выпили за воспоминания. Наташа мигом вернулась с пузатым графинчиком и новыми рюмками, покрытыми липким инеем. У нас оставались еще грузди, немного оплывшей на хлебе селедки, несколько часов ночи, дорога и пока не рассказанная история.
– Я тогда был капитаном милиции, старшим оперуполномоченным Управления уголовного розыска ГУВД Ленинграда, служил в 3-м отделе, который занимается корыстными преступлениями – кражи, разбои, грабежи… – он вдруг осекся и внезапно спросил: – Какое сегодня число?
Я посмотрел на часы.
– Без пяти минут тринадцатое августа.
Адамов покачал головой.
– Надо же, какое совпадение. То, о чем я хочу рассказать, началось как раз тринадцатого числа, в августе 1984-го. Хотя порой бывает сложно определить, где начало истории – то, ключевое событие, которое послужило причиной прочих, стало первым звеном в цепи. Если раздумывать и копаться, можно и до Большого взрыва дойти, а то и раньше. Так что пусть будет тринадцатое – во всяком случае, тогда все началось для меня.
Часть I. Горизонт событий
Глава 1. Комната Шредингера
Ныне всякую историю принято начинать с убийства. Это давно уже не способ заинтриговать слушателя и читателя, а просто форма повествовательной вежливости, как поздороваться при встрече: здравствуйте, вот вам труп. Спасибо, проходите. Не укокошить кого-то в начале рассказа стало моветоном; скоро уже сентиментальные любовные романы и семейные саги будут начинаться с непременного душегубства.
Так что – здравствуйте, вот, пожалуйста, труп: лежит, легко раскинувшись, на асфальте в тихом дворике под окнами «академического» дома на Кировском[2] проспекте. Китайчатый яркий халат разметался опавшими крыльями, руки раскинуты неуверенным объятием навстречу брезжащей в туманном небе заре, лицо обращено вверх, и человек поэтический мог бы сказать, что глаза были устремлены в небеса, словно провожали взглядом отлетевшую душу. Но, во-первых, все, кто был там тем утром, поэзии предпочитали суровую прозу жизни, а во-вторых, вместо глаз на лице мертвеца зияли черно-багровые, наполненные засохшей кровавой слизью дыры, и если уж кому-то пришло бы в голову, стоя над телом Бори Рубинчика, поговорить о душе, то похоже было, что она в ужасе вырвалась через глаза подальше от тела, как и сам Боря, высадив собой двойные рамы и стекла, вылетел из окна своей квартиры на четвертом этаже, будто каменное ядро из катапульты. Разлетевшиеся осколки усеивали асфальт и поблескивали в окруженных вздутыми кровоподтеками глубоких порезах на лице и руках. Судя по всему, при падении Боря воткнулся в асфальт самой макушкой, потому что вместо верхней части головы было какое-то неровное месиво из загустевшей крови и волос, а деформировавшиеся при ударе кости черепа сдвинулись так, что на лице выперли скулы и челюсти сжались в бульдожьем прикусе. Только выдающийся нос остался невредим и по-прежнему торчал на лице, как клюв печального попугая.
Кроме распахнутого халата на трупе были только большие сатиновые трусы с пальмами и веселыми обезьянами. Нежно-белый рыхлый живот, похожий на тельце лишившегося раковины моллюска, и безволосая грудь иссечены порезами и множеством неглубоких колотых ран, нанесенных, возможно, тем же предметом, которым были выколоты глаза – длинным кухонным ножом со потемневшим от крови лезвием, что недалеко отлетел от правой руки мертвеца.
– Жалко Борю, – сказал Костя Золотухин. – Ангелом он, конечно, не был, но все же…
Ангелом Рубинчик действительно не был, если только не предположить, что ангелы занимаются спекуляцией, фарцовкой, подпольным производством поддельных дубленок, джинсов и шапок, играют в карты на деньги и водят домой проституток из гостиницы «Ленинград». Я отвел взгляд от тела и посмотрел на небо. Сквозь туманную пелену начал уже проступать сизый утренний свет. Дым, рассеявшийся немного за ночь, возвращался, наплывал из-за крыш и в воздухе снова запахло далеким пожаром. Наступало раннее утро понедельника, тринадцатого августа 1984 года.
За два дня до этого, в субботу, «Зенит», уверенно прокладывавший дорогу к первому в своей истории чемпионству, разгромил «Пахтакор». В тот же день сороковой президент США Рональд Рейган в радиообращении к американскому народу зажигательно пошутил, сообщив, что объявил Россию вне закона на веки вечные и что ядерная бомбардировка начнется через пять минут. Шутка вполне в духе времени, когда часы Судного дня показывали без трех минут полночь, и от этой хохмы стрелки их точно дрогнули, продвинувшись на несколько секунд вперед.
Вражеские голоса, вещавшие, как и полагается врагам, по ночам и с закатной стороны, сквозь шум широкополосных помех на очень правильном русском сообщали о гибели в Першваларском ущелье каравана с конвоем из советских военнослужащих, не скупясь на добавлявшие жути подробности о том, что с пленных солдат афганские моджахеды живьем содрали кожу и потом обезглавили. Наши родные голоса по этому поводу хранили молчание, из-за чего в кошмарные новеллы «Голоса Америки» верилось безоговорочно, и ограничивались туманными реляциями об успехах в помощи братскому народу Афганистана, предпочитая уделять внимание грядущему официальному открытию игр «Дружба-84», спешно организованных в пику Олимпиаде в Лос-Анджелесе. Ее мы тогда бойкотировали, проводя тонкие параллели с Олимпиадой 1936-го в фашистской Германии. В играх «Дружбы» принимали участие спортсмены социалистических стран; отмечались успехи атлетов из Монголии, Кореи и Эфиопии.
2
Кировский – ныне Каменноостровский проспект в Санкт-Петербурге.