Страница 17 из 24
– Да покажи-на, брат, покажи! – прибавил он. – Сколько тебе дал Топорков.
Он раскрыл руку Никеши и вынул из нее гривенник.
– Господа, срам какой. Топорков срамит дворянство: богатый дворянин дает бедному гривенник. Фи!
– Ну а вы много ли дали! – сказал с досадою Топорков.
– Да со мной денег нет… а уж я, верно, не дал бы дворянину гривенника. Положи за меня синенькую: я тебе буду должен!..
– Да, получишь с тебя! – пробормотал Топорков сквозь зубы.
– Не бери у него, Осташков, гривенника, не срами дворянской чести, отдай ему назад. Господа, ведь меньше целкового нельзя взять с Топоркова?
– Разумеется! – подтвердил Рыбинский.
– Ну-ка, брат, изволь: раскошеливайся, вынимай целковый… Полно, скряга! Жалеет целкового для бедного человека.
– Что же? Я и целковый дам, а вы ничего не дадите.
– Да нечего, нечего на других-то указывать… Подавай-ка! Вот так! Принимай, Осташков! Браво, наказал же Топоркова на рубль серебром. Теперь за твое здоровье выпью, Топорков!
Никеша при виде денег в своих руках был совершенно успокоен и утешен за все предшествовавшее истязание и забыл о нем. Кладя деньги в карман, он вспомнил слова Прасковьи Федоровны: «Коли хотят господа над тобой пошутить – пусть их шутят, не обижайся: после ими оставлен не будешь». И Никеша, когда стали требовать, чтобы он выпил перед обедом, согласился и выпил. Не смел или не хотел отказываться от вина и во время обеда, охмелел порядком и с большим удовольствием согласился ехать в гости к Рыбинскому. Хотя день был будничный и дома ждала работа, но он не хотел думать об этом отчасти оттого, что ущерб в работе надеялся вознаградить господскими милостями, а еще больше потому, что чувствовал себя веселым и довольным.
VII
Дом в усадьбе Рыбинского был старинный барский дом; большая с хорами зала, просторная, глубокая и довольно темная гостиная с дверью на террасу, выходящую в сад, столовая с большим длинным столом, с тяжелыми дубовыми буфетами, несколько внутренних семейных комнат с изразцовыми лежанками – все это напоминало отжившую старину. Новый хозяин, как видно, не заботился ни сохранять, ни изменять прежний вид дома; ни снаружи, ни внутри он не подвергался никаким существенным переделкам; впрочем, при первом вступлении в этот старинный дом можно было отгадать, что здесь живет холостяк, который не привык к порядку семейной жизни и для которого не существует общественных условий, налагающих известные законы даже на обстановку дома. В убранстве комнат была видна здесь или случайность, или капризы, или равнодушие. В огромной грязной прихожей, по всем стенам которой тянулись широкие лари, стоял круглый стол и на нем, как видно, имели обыкновение спать лакеи, потому что лежала овчинная шуба и затасканные ситцевые подушки. Тут же, на стенах, висели холодные и теплые лакейские шинели, сюртуки и даже панталоны. В зале, рядом со старинными стульями, помещалось несколько покойных, современной работы, эластических диванов, оттоманок и мягких кресел на пружинах. Гостиная оставалась со старинною жесткою и неудобной мебелью, но драпировка на окнах, большая бронзовая лампа на овальном столе и две-три козетки совершенно нарушали гармонию в убранстве комнаты. Точно так же и в столовой вновь сделанный камин, перед которым стоял легонький и подвижной диванчик, составлял резкий контраст с тяжеловесными неподвижными буфетами.
Когда Рыбинский со своими гостями подъехал к дому, двое лакеев и третий мальчишка-казачок стремительно выбежали встречать барина со свечами в руках. Вслед за ними сбежали с лестницы три огромные страшные собаки и, радостно помахивая хвостами, положили передние лапы на грудь барина.
– Ах, Сбогарушка, Бужор, Фани, ах, Фанька! Ну, ну, здравствуйте, здравствуйте! – приветствовал их Рыбинский. – Ну, ну, пустите же! Пойдемте в комнаты…
Собаки весело запрыгали впереди господина.
Взойдя на лестницу, Рыбинский остановился на широкой площадке перед дверью в прихожую и оглянулся назад.
– Где же наш гость дорогой? Остатка, где же ты? – спросил он.
– Здесь-с, иду! – отвечал Никеша, следовавший сзади всех других гостей.
– Ну, входи, братец, скорее!
И, как только Никеша вслед за другими ступил на площадку, Рыбинский указал на него одной из собак.
– Сбогар, chapeau bas![13] – проговорил он.
И собака со страшным, грозным лаем бросилась на Осташкова. Никеша испугался, пронзительно вскрикнул, хотел бежать, оступился и полетел вниз по лестнице. Послушный Сбогар с тем же лаем его преследовал, но осторожно снял с него шапку и принес ее во рту к ногам Рыбинского. На верху лестницы все зрители забавной сцены хохотали, между тем как испуганный, избитый и оглушенный падением Никеша лежал внизу и жалобно стонал.
– Что, Осташа, жив ли? – спросил его Рыбинский. – Все ли цело?
Никеша не отвечал, продолжая стонать.
– Не выломал ли ноги или руки? – заметил Комков.
– Нет, ведь лестница не крута! – возразил хозяин. – Просто он думает, что уж его съел Сбогар и что его на свете нет.
– Велите Сбогару втащить его сюда! – советовал Тарханов.
– Осташков, вставай, а не то собаки бросятся и разорвут тебя. Слышишь ли: вставай, говорят.
Но Никеша не смел пошевелиться от страха.
– Поднимите его и поставте на ноги! – приказал Рыбинский лакеям.
Когда Никешу подняли, он был бледен и дрожал от страха.
– Всего бьет-с, как в лихорадке! – заметил один из лакеев со смехом.
– Экой трус!
– А еще знаменитых предков потомок! – говорил Неводов.
– Арапником бы хорошенько: весь бы страх как рукой сняло! – прибавил Тарханов.
– Ну перестань же бояться, дуралей: неужели я в самом деле затравить тебя хотел. Смотри-ка: у меня собаки-то умнее тебя: ну, Сбогар, va, rend lui le chapeau![14]
Сбогар поднял шапку и понес назад к Осташкову. Тот, при виде приближающегося врага, опять закричал не своим голосом и спрятался за лакеев.
Вверху снова раздался хохот.
– А, какова дрессировка, господа? – говорил Рыбинский. – Ну, Сбогар, брось его, дурака, venez – ici…[15]. О-ох, умник, умник! Ну, милости просим, господа… не бойся же ты, полно, никто тебя не тронет.
И он вошел в прихожую в сопровождении гостей. Слуги, оставя Никешу, побежали вслед за господами снимать шубы.
– Батюшки, погодите! Заедят! – упрашивал Никеша жалобным голосом, торопясь за лакеями и боясь остаться один.
В прихожей на столе лежали засаленные истасканные карты, которыми от нечего делать забавлялась без барина прислуга Рыбинского.
– Вот, подлецы, только и дела, что в карты дуются! – сказал он. – А что Тальма?
– Все в одном положении, – отвечал один из лакеев.
– Нет лучше?
– Точно как будто лучше, а плох!
– То-то плох: ты смотри у меня. В карты дуешься, а об нем, чай, забыл.
– Как можно забыть-с: каждую минуту около него.
– Серных ванн, чай, не делал без меня?
– Как можно не делать! И ванны делали, и мушку поставили. Извольте сами посмотреть…
– Да, разумеется, посмотрю… Ах, господа, какая жалость: чудный щенок у меня зачумел. И, кажется, не перенесет… Просто не могу видеть без слез… Ну, господа, милости прошу без церемонии: по обыкновению, как дома. Приказывайте кому чего угодно: вина, водки, чаю – распоряжайтесь, пожалуйста, сами. А я схожу на минутку. Ну, Яков, пойдем к Тальме.
Рыбинский в сопровождении Якова вошел в кабинет. Эта комната при прежнем владельце была самою любимою и обитаемою, а последние три года жизни он почти не выходил из нее и в ней умер. За то Рыбинский ненавидел кабинет, и со смерти родственника, передавшего ему свое имение, сделавшего его из нищего богачом, он почти никогда не входил в него. Этот кабинет напоминал Рыбинскому самую тяжелую, самую мучительную пору его жизни. Прежний владелец был старый больной холостяк, брюзга и ко всему этому ханжа и мистик. Последние годы жизни он лежал разбитый параличом в этом самом кабинете. Рыбинский, успевший разжалобить старика вымышленным рассказом о разных претерпенных им в жизни невзгодах, надеявшийся получить от него богатое наследство, целых три года должен был носить на себе маску, прикидываться несчастным, нравственным, религиозным человеком. Долгих три года в этом самом кабинете томился он около постели больного, ожидая его смерти, был при нем бессменной сиделкой, дышал тяжелым воздухом душной комнаты больного, читал вслух мистические книги, которыми были полны шкапы этого кабинета, выстаивал длинные всенощные, которые часто служились по желанию больного, слушавшего их, сидя в покойных креслах, клал напоказ земные поклоны перед образами, которыми были увешаны стены кабинета и ко всему этому – что всего ужаснее – переносил муки неизвестности, потому что недоверчивый, скупой и подозрительный старик только за неделю до смерти написал завещание в пользу Рыбинского. Роковой час пробил, старика не стало, труп был вынесен, кабинет освобожден от всего ценного, дорогого и заперт с своими шкапами, книгами, креслами, в которых дремал больной, с кушеткой, на которой он умер, с иконами, пред которыми молился… Теперь эта комната была помещением для другого больного, более дорогого сердцу Рыбинского, – для его собаки.
13
Браво! (фр.)
14
Отдай ему шляпу! (фр.)
15
Иди сюда! (фр.)