Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 26

– Я неожиданно начала записываться на радио. К микрофону привёл меня мой неизменный друг – случай. Как-то, когда я шла по Тверскому бульвару, ко мне подошёл очень приятного вида незнакомый мужчина, низко поклонился и представился – Аджемов. Имя Константина Христофоровича Аджемова, великолепного музыканта, было мне хорошо знакомо. Сказав несколько горячих слов о моих ролях в спектаклях Камерного театра и о моих творческих вечерах, он неожиданно обратился ко мне с вопросом, нет ли у меня желания поработать на радио, сделать ряд записей из моего репертуара Камерного театра либо приготовить что-то новое.

В своё время спектакли Камерного театра записывались, но он так скоропалительно был закрыт, что эти записи исчезли. Конечно, Коонен захотелось хоть что-то вернуть к жизни, хоть частично восстановить живую историю театра, и она с надеждой внимала голосу неожиданного друга:

– Шагая по дорожке бульвара, мы с Аджемовым скоро разговорились как добрые старые знакомые. Константин Христофорович настойчиво уговаривал меня «подружиться с микрофоном» и вынести своё искусство на широкую аудиторию радиослушателей. Для начала он предложил мне принять участие в его ближайшей передаче о жизни и творчестве Шарля Гуно.

Первое выступление на радио оказалось весьма успешным и стало отправной точкой работы Коонен в эфире. Но главным для Алисы Георгиевны была возможность увековечить на плёнке фрагменты спектаклей Камерного театра, единственной любви в её жизни и жизни её супруга. «Если можно считать мою работу удачей, – говорила она, – то это только частично относится ко мне, это победа Таировского театра, нашей театральной культуры и неустанной борьбы Таирова за внедрение трагедии в современный репертуар».

Осенью 1917 Тверской бульвар стал центром общественной и политической жизни города. Современник событий вековой давности свидетельствует:

«За несколько месяцев Россия выговорила всё, о чём молчала столетиями. С февраля до осени по всей стране днём и ночью шёл сплошной беспорядочный митинг. Особенно вдохновенно и яростно митинговала Москва.

Кого-то качали, кого-то стаскивали с памятника Пушкину за хлястик шинели, с кем-то целовались, обдирая щетиной щёки, кому-то жали руки, с какого-то интеллигента сбивали шляпу. Но тут же, через минуту, его триумфально несли на руках, и он, придерживая скачущее пенсне, посылал проклятия неведомо каким губителям русской свободы. То тут, то там кому-то отчаянно хлопали, и грохот жёстких ладоней напоминал стук крупного града по мостовой.

На митингах слова никто не просил. Его брали сами. Охотно позволяли говорить солдатам-фронтовикам. Чтобы сразу взять толпу в руки и заставить слушать себя, нужен был сильный приём. Однажды на пьедестал памятника Пушкину влез бородатый солдат в стоявшей коробом шинели. Толпа зашумела:

– Какой дивизии? Какой части?

Солдат сердито прищурился.

– Чего орёте! – закричал он. – Ежели хорошенько поискать, то здесь у каждого третьего найдётся в кармане карточка Вильгельма! Из вас добрая половина – шпионы! Факт! По какому праву русскому солдату рот затыкаете?!

Это был сильный приём. Толпа замолчала.

– Ты вшей покорми в окопах, – закричал солдат, – тогда меня и допрашивай! Царские недобитки! Сволочи! Красные банты понацепляли, так думаете, что мы вас насквозь не видим? Мало что нас буржуям продаёте, как курей, так ещё ощипать нас хотите до последнего пёрышка. Из-за вас и на фронте, и в гнилом тылу одна измена!

…Людские сборища шумели на городских площадках. Клятвы, призывы, обличения, ораторский пыл – всё это внезапно тонуло в неистовых криках „долой!“ или в восторженном хриплом „ура!“. Эти крики перекатывались, как булыжный гром, по всем перекрёсткам».

Человек в искусстве. Весной 1920 года Сергей Есенин увлекся девятнадцатилетней Наденькой Вольпин, курносенькой миленькой девушкой. Она работала в Белостокском военном госпитале, который находился в Камергерском переулке, а жила на Остоженке. Провожая Надю с работы до дома, поэт часто ходил бульварами. Вольпин зафиксировала три прогулки с тем, кто через четыре года стал отцом её ребёнка.

«Тёплой майской ночью мы идём вдоль Тверского бульвара от памятника Пушкину. Я рассказываю:

– Встретила сегодня земляка. Он меня на смех поднял: живёшь-де в Москве, а ни разу Ленина не видела. Я здесь вторую неделю, а сумел увидеть. Что же, Ленин им – экспонат музейный?

Есенин резко остановился, вгляделся мне в лицо. И веско сказал:

– Ленина нет. Он распластал себя в революции. Его самого как бы и нет!

Вместо ответа я прочла:

– Так, что ли? Из Маяковского? Не узнали?

Я нарочно поддразниваю спутника этим именем.

– Узнал, конечно. Из „Облака…“ – и, возвращаясь к сути разговора, повторил:

– Ленина нет! Другое дело Троцкий. Троцкий проносит себя сквозь историю как личность!

– „Распластал себя в революции“ и „проносит себя как личность!“ – что же, по-вашему, выше? Неужели второе?

И слышу ответ:

– И всё-таки первое для поэта – быть личностью. Без своего лица человека в искусстве нет.

(Вот как! Политика, революция, сама жизнь – отступи перед законами поэзии)».

Есенин был частым посетителем Кафе поэтов (бывшем «Домино»), которое находилось почти напротив сегодняшнего Центрального телеграфа, чуть ближе к центру. Выступал там – и, конечно, его критиковали. Особенно преуспел в этом юный Ипполит Соколов, который утверждал, что у поэта нет ничего своего. Все его богородицы, тёлки и младенцы заимствованы, мол, у немца Рейнера Марии Рильке. Из зала кричали:

– Брось, Ипполит, Есенин не знает немецкого языка!

Но «критик» гнул своё и однажды договорился до слова «плагиат». Не успел он закончить фразу, как Есенин взлетел на эстраду и залепил Ипполиту пощёчину. В кафе шум, смятение.

Из кафе выходим втроём: Есенин с Грузиновым провожают меня Тверским бульваром домой. Сергей разволнован. Он явно недоволен собой. Но, словно готовясь уже сейчас к предстоящему суду, оправдывает свой поступок. Это недовольство собой ещё углубилось, когда он услышал от меня, что Ипполит «только выглядит солидным дядей, а на самом деле ему от силы восемнадцать лет». И тут Грузинов, добрая душа, одёрнул меня и тихо отругал:

– Где ваша женская чуткость? Не видите, что ли? Он и так расстроен.

А Сергей храбрился и всё доказывал – скорее себе, чем нам двоим, – что поступил по справедливости.

– Не оставлять же безнаказанной наглость завравшегося буквоеда! Нет, не стану я перед ним публично извиняться…

И вдруг сам себя перебивает:

– А этот его Рейнер Мария, видно, и впрямь большой поэт!

У Есенина было трепетное отношение к А. С. Пушкину, и он любил посидеть у его памятника. Делал это, и провожая Надежду Вольпин:

«Хозяин стоит чугунный, в крылатке, шляпа за спиной. Стоит ещё лицом к Страстному монастырю. А мы, его гости, сидим рядком на скамье. Втроём: я в середине, слева Есенин, справа Мариенгоф. Перед лицом хозяина Анатолий отбросил свою напускную надменность. Лето, губительное жаркое, лето двадцатого года в разгаре.

– Ну как, теперь вы его раскусили? Поняли, что такое Сергей Есенин?

Отвечаю:

– Этого никогда до конца ни вы не поймете, Анатолий Борисович, ни я. Он много нас сложнее. Мы с вами против него как бы только двумерны. А Сергей… Думаете, он старше вас на два года, меня на четыре с лишком? Нет, он старше нас на много веков!

– Как это?

– Нашей с вами почве – культурной почве – от силы полтораста лет, наши корни – в XIX веке. А его вскормила Русь – и древняя, и новая. Мы с вами – россияне, он – русский.

Сергей слушал молча, потом встал.

– Ну а ты, Толя? Ты-то её раскусил? – и, простившись с другом и с хозяином, зашагал вниз по Тверскому бульвару, провожая меня».