Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 85



Улучив момент, когда поблизости не оказалось ни одного экипажа и ни одного прохожего, троица быстро и беззвучно нагнала Охлобыстина. Всё, что произошло дальше, произошло в мгновение ока... Чёрной тенью и неслышно, будто на кошачьих лапках, Фанни подскочила сзади к филёру и стукнула его прямёхонько в затылок молотком. Охлобыстин сразу обмяк и упал бы, но его подхватил под мышки Скворчевский. Голова Охлобыстина свесилась на грудь, кровь быстрым ручьём юркнула ему на лицо; покатился но плитам гранита котелок. Потапов резкими уверенными движениями навесил филёру на шею узкий мешок с каким-то грузом, и они все вместе, перевалив тело Охлобыстина через парапет, столкнули свою жертву в Неву. Котелок полетел следом. Всплеск угас, волны разошлись... словно и не было на свете человека — филёра Охлобыстина...

Отлетела душа его, и тут же откуда то ил под гранитных плит набережной вдруг вылетела ворона — большая и свирепая ворона. С громким карканьем, хлопая крыльями, взвилась она над Фанни и как будто норовила клюнуть её в темя. Фанни отпрянула, невольно заслонилась от вороны рукой. И ей показалось в этот миг, что в чёрной бездонной глубине вороньего глаза, в некой чёрной холодной ночи, далеко-далеко она увидела... себя — крохотную совсем, жалко скрюченную фигурку — и летящую ей в лицо чёрную-пречёрную ворону; и эта ворона будто прервала свой стремительный полёт, она зависла над головой Фанни, она била по воздуху крыльями, теряя перья, и, предельно широко, неестественно широко раскрыв серый клюв, кричала на Фанни, и при этом изгибался змеёй чёрно-красный язык, а потом ворона пыталась выклевать ей глаза... Когда Фанни, испуганная, бледная, с трясущимися губами, убрала руку, вороны уже поблизости не было. Краем глаза Фанни увидела птицу — та, спланировав к самой воде, влетела в какую-то выбоину между плитами, где у неё, наверное, было гнездо.

— Какая наглая тварь! — удивился Скворчевский.

— Мы спугнули её, — предположил Потапов. — Вот и набросилась.

А Фанни ничего не могла сказать. У неё дрожали губы и отнялся язык. Её чуть не насмерть перепугала та, увиденная в вороньем глазу бездонная пропасть. Словно дьявольское откровение, словно ужасное предвестье, была та пропасть. В глазах же ещё долго стояла чёрная-чёрная, как вороново крыло, леденящая душу вечная ночь.

Ночь

адежда решилась: она завтра пойдёт на то место, она дождётся карету с «А.-Б.» и совершит акт справедливости — бросит бомбу. Как того хотел Митя, как он тому её научил и как он к тому её подвигал, когда жандармы безжалостно и больно выкручивали ему руки... Она завтра прочитает подполковнику «Отче наш».

При этой едва ли не кощунственной мысли, перечёркивающей все её сомнения и душевные метания последних месяцев, Надя осенила себя крестным знамением.

Всё в руках Божьих, во всём провидение Его. Подполковника возят теперь разными путями. Но если Митя в своём отношении к нему не ошибался, если «А.-Б.» действительно враг человечности, гонитель правды и душитель свобод, и если Господу угодно его наказать, то завтра у Нади получится «А.-Б.» подкараулить и получится бросить бомбу, — в том и сомневаться нечего, нужно только к известному часу к тому мосту подойти. Тогда поедет по мосту карета.

...И тогда все подумают, всё поверят, что Митя не виновен, и его, быть может, скоро выпустят из тюрьмы.

Мирно тикали ходики, глядела в окно неполная луна, немного ярче луны светила керосиновая лампа на столе. Надя, не сняв одежды, лежала на постели — свернувшись калачиком, без движений, с закрытыми глазами.

У Нади не было сил, чтобы подняться, чтобы раскрыть заветный дневничок и поверить ему свои мысли. Надя лишь пыталась представить, что бы сейчас могла написать в нём. Но усталость брала своё, из-под пера, которое она не взяла и которым она не писала, выходило нечто несвязное, выходили только обрывки мыслей.

«Нет, я сделаю это не ради Мити, и не ради себя, и не ради идеалов, о которых мне много говорили, но в которые я не поверила и, наверное, поэтому так их и не приняла...»

Хотя и жалко было Митю, хотя и жалко — до слёз — было себя.



«Я сделаю это для того, чтобы следующему поколению, тому поколению, что уже живёт во мне, было лучше, было светлее».

«Ах, хоть бы одним глазком взглянуть на него — какой он будет».

Она пыталась представить себе своего ребёнка, но, как ни старалась, не могла. Однако пусть она и не видела его в своих грёзах, уже любила его много сильнее, чем Бертолетова. Хотя ей всегда казалось, что Бертолетова она любила бесконечно — так, что сильнее любить невозможно.

С этими разрозненными мыслями, с грёзами, с этими решимостью и спокойствием она и заснула. Лампа погасла сама, когда в ней прогорел керосин.

...Молодой человек, очень похожий на Бертолетова, встречал её на ступенях широкой беломраморной лестницы. Надежда восхищённо огляделась: отшлифованные до блеска мраморные перила, красные дорожки, лепка с позолотой на стенах, высокие окна в два этажа, огромные античные вазы и всюду свет, свет, свет — мягкий жёлтый свет, льющийся со стен от свечей и ламп, и навстречу ему — дневной ясный свет, щедрыми потоками бьющий из окон...

В этом роскошном дворце она никогда не была. Нет, никогда она не была у государя в Зимнем.

Она любила этого молодого человека много сильнее, чем Бертолетова, хотя никогда не сомневалась, что сильнее, чем она любила Бертолетова, любить невозможно. Она никак не могла решить: этот юноша, этот государь, встречающий её, — один из братьев Мити? или... сын её? Наверное, всё-таки сын — склонялась к мысли — ведь братьев Мити она не знала. А сына своего знала?.. Она напряжённо думала, думала — где же, когда же знала своего сына?.. Да знала ведь! Не могла не знать! Это же сын её! Но вспомнить всё не могла...

Он счастлив был, этот юноша, сын её государь, прекрасный небожитель. Надя не сомневалась: под рукою его, уверенно держащей скипетр, процветало его государство. Взор его был для его народа — свет просвещающий и согревающий, середина Вселенной. Лик его для народа был — икона, средоточие надежд. Имя его для народа — святая молитва была. Слово его — путь прямой. Молчание — крепость, оберегающая от невзгод. А голос его — раздольная душа-песня... Под могучей созидающей дланью его строились бесчисленные города и деревни; из-под мудрых пальцев его, будто наделённых силой волшебства, разбегались во все стороны новые железные дороги, взрастали над реками мосты; государь трубочку курил — дымили по всей стране трубы фабрик и заводов, плыли пароходы, бежали паровозы; государь задумывался — развивались науки и искусства, славя Отечество на весь мир; государь смеялся — и шумели повсюду изобильные ярмарки, и гулял православный народ; государь строго брови сводил — и выстраивались на площадях для парадов полки, и гарцевали на белых конях военачальники, и гремели военные оркестры...

На нём были красивый белый мундир, сияющий золотыми аксельбантами и эполетами, и высокие, до ослепительного блеска начищенные сапоги. Так тепло, так нежно государь улыбался ей. Улыбка сына обволакивала её, даря ей райское блаженство, внося в мысли великое успокоение. Надежда теперь понимала: эта улыбка его была смыслом её жизни и её прекрасной мечтой; вот ради этой улыбки она и жила, и всё, что ни делала, она делала ради неё, и теперь она может быть спокойна, ибо цель достигнута, жизнь состоялась. Всё, что будет после, это уже будет сверх...

Он склонился поцеловать ей руку. И она благословила его — поцеловала в высокий ясный лоб. Он же поцеловал её в щёку. У него были такие тёплые губы... очень тёплые и... бесплотные... как ласковый солнечный луч...

Надежда открыла глаза. Щёку ей трогало тёплым лучом солнце.

Солнце