Страница 70 из 85
Сидящему за столом и набрасывающему черновик «отчёта» Охлобыстину, временами поднимающему на Кать-Катю глаза, супруга представлялась сейчас... вулканом Везувием. Хотя на италийском полуострове Охлобыстин никогда не бывал и печально знаменитого Везувия даже на картинке не видел, ему представлялось, что Везувий выглядит именно так: что склоны его круты — без специального снаряжения не подняться; что складок в нём, вулканических лавовых наплывов — как блинов на Масленицу, не пересчитать; что вершина у него — расплывшийся нос, по бокам от которого топорщатся чёрные ёлки-усики; а жерло его — раскрытый рот с ровным строем ослепительно белых и очень крепких зубов, дантиклов, никогда не знавших инструмента врача и всегда готовых кусать, откусывать, обкусывать, грызть, разгрызать, прогрызать, отгрызать, огрызать и жевать, жевать, жевать до бесконечности, до вечности — как вечна земля и вечны курящиеся на ней вулканы. А когда у Кать-Кати западал в жерло глотки её расслабленный язычок и она вдруг громко всхрапывала, сотрясаясь телесами, Охлобыстин вздрагивал и обращал к ней полный тревоги взгляд; так, должно быть, жители древних Помпеев с тревогой оглядывались на вулкан, ожидая его извержения.
Потрескивал огонёк в свече, колыхался в легчайшем движении сквозняка. Охлобыстин сосредоточенно писал; по обыкновению своему крепко давил на ручку, отчего поскрипывало перо, отчего и нажим был более необходимого и буквы получались жирнее, чем у других, однако почерк выходил чётче, ярче — приятнее для тех, кто зрением слабоват (таких среди начальства немало). Написав абзац, Охлобыстин просушил чернила промокательной бумагой, пробежал текст глазами.
Взглянув с сожалением на крепко спящую супругу, Охлобыстин обратил лицо к Генриху:
— А вот я тебе прочитаю, мой друг. И ты скажешь мне, гладко ли, грамотно ли написано, нет ли лишнего чего, нет ли нужды дописать что-то...
Читал он не громко, чтобы Кать-Катю не разбудить, но и не шёпотом; он монотонно себе бубнил:
«Считаю необходимым доложить: несколько раз наблюдал студента Дмитрия Бертолетова (он же — лаборант на анатомической кафедре) и курсистку Станскую, прогуливавшимися под видом влюблённой пары всё по одному и тому же месту — по тому как раз месту, где прошлым летом имело место... — Охлобыстин недовольно скривился и, вычеркнув «имело место», надписал сверху «произошло», — ... произошло покушение на господина подполковника В. А. Ахтырцева-Беклемишева. И не просто прогуливались они, а с оглядкой гуляли. Когда же с моста на набережную сворачивала карета означенного подполковника и приближалась к Бертолетову и Станской, те заметно оживлялись, и Бертолетов всегда замечал по хронометру час. Не нахожу иного объяснения сему подозрительному факту, кроме как следующее: народник Бертолетов замышляет бросить здесь бомбу. Стоит ли объяснять — в кого?.. Полагаю, не лишним будет высказать подозрение, день ото дня крепнущее во мне: именно Дмитрий Бертолетов бросал здесь бомбу давешним летом. Вопросик этот — насчёт прошлогоднего покушения на подполковника Ахтырцева-Беклемишева В. А. — хотелось бы Бертолетову задать. Принимая во внимание результаты многодневного наблюдения, держа в памяти систематически обновляемые в отделении наставления и полагаясь на собственный немалый опыт, настоятельно рекомендую господину подполковнику изменить путь ежедневного следования на другой, ему удобный, и, дабы не искушать лукавого, менять путь следования регулярно».
— Что скажешь, друг Генрих? — довольный собой, Охлобыстин черепу Генриху подмигнул. — Каков слог?
В потоке сквознячка опять всколыхнулось пламя свечи, и тени задрожали в пустых, глубоких глазницах Генриха. Как будто ожили глазницы... А тут и сам Генрих появился. Охлобыстин так и выпрямился на стуле и сидел, прижавшись к спинке, будто кол проглотил; глазам своим не верил — вышел Генрих из дальнего тёмного угла. Молча и печально. Длинные чёрные волосы Генриха красивыми локонами спадали на плечи. На нём были старинная чёрная шляпа с серебряной пряжкой на околыше, чёрный кожаный камзол, какие-то допотопные панталоны и чёрный же бархатный плащ. Генрих, казалось, хотел сказать что-то, рот приоткрывал, слегка шевелил мертвенно-бледными губами, но не раздавалось ни звука. Отчаявшись сказать, ливонец Генрих распахнул свой плащ, и Охлобыстин увидел под этим плащом бездну — потрясённый, он взъерошил себе волосы и глядел вниз во все глаза. Охлобыстин будто оказался на краю бездны, он смотрел в неё, страшась сорваться и не имея однако сил не смотреть в неё, у него кружилась голова. Но Генрих всё кивал ему на бездну, кивал, желая, видно, о чём-то важном сказать, глазами выразительно указывал в неё... Немного успокоившись, Охлобыстин всмотрелся во тьму — какое-то светлое пятнышко в ней заприметил. Ещё всмотрелся и разглядел две маленькие фигурки. Напрягши зрение сильнее, будто спустившись с небес, он, к удивлению своему, узнал в одной фигурке себя, а в другой Генриха. Там, далеко-далеко внизу Генрих, распахнув плащ, показывал ему, Охлобыстину, бездну... Что же было в той бездне? Следовало ещё присмотреться. Он напряг зрение сколько мог — до дрожи в теле, до боли в глазах. А там во мраке, оказалось, кто-то плясал на собственной могиле. Трудно было понять — не то Генрих плясал, не то он сам. Охлобыстин вскрикнул, отшатнулся от бездны и...
...проснулся. Он увидел, что лежит лицом на смятом черновике, а от слёз, скатившихся с лица, расплываются чернильными разводами буквы.
— Всё неплохо, — послышался голос Кать-Кати. — Но я бы «вопросик» убрала и поставила «вопрос».
Аудиенция
одполковник, сидя у себя за столом в домашнем кабинете, разбирал какие-то бумаги; что-то внимательно прочитывал, а что-то откладывал в сторону, едва пробежав глазами. Тёмно-синий шлафрок с серебристыми отворотами красиво оттенял глубокую синеву его благородных глаз.
После короткого стука в дверь заглянула в кабинет Маша. На ней были белоснежный передничек, обшитый по краям шёлковой в сборочку тесьмой, и кружевной, накрахмаленный кокошник:
— К вам пожаловал какой-то господин, Виталий Аркадьевич.
— Что за господин? — подполковник поднял глаза от бумаг.
— Не знаю. Я лица не видела. Скромный такой господин. Говорит, выему назначали.
— Ах да! — вспомнил подполковник и, взглянув на бумаги, работу с которыми приходилось откладывать, досадливо поморщился. — Угости его, Маша, чаем. А потом проводи сюда. Я переоденусь пока.
Минут десять спустя в кабинет вошёл Охлобыстин.
На подполковнике уже был мундир. Ни пылинки на нём, ни морщиночки. Искорками и лучиками сиял орден в петлице. Подполковник был спокоен и строг — точно так же, как спокоен и строг был государь на портрете. Подполковник внимательно и долго рассматривал Охлобыстина, которого видел впервые. Точно так же рассматривал вошедшего филёра с портрета государь.
Охлобыстин под этими пристальными, изучающими взглядами чувствовал себя будто уж на сковородке. Он не знал, куда девать глаза, он не знал, куда девать руки, он не знал, куда вообще самому деваться. Специфика его рода занятий всегда обязывала его держаться в тени, держаться за углом или в неброском отдалении. Он привык к этому, он сжился с этим, он стал олицетворением, даже сутью помянутой специфики. И сейчас, в ярко освещённом кабинете и в прямой непосредственной близости от высокого начальства с весьма проницательным взглядом, всё восставало в нём от почти непосильного испытания.
Подполковник указал рукой на стул:
— Присаживайтесь, милейший.
Охлобыстин сел на краешек стула. На спинку не откидывался, он сидел верноподданнически — устремлённый корпусом вперёд, как бы готовый жадно ловить каждое слово. Он нервничал, ибо не знал цели аудиенции; но то, что его для начала напоили чаем, рассматривал как весьма хороший знак. Охлобыстин прятал глаза и от хозяина кабинета, и от государя, смотрел всё больше в пол, или в сторону, или под стол, где... к удивлению своему, видел на ногах у подполковника домашние туфли, обшитые мехом, а не сияющие сапоги.