Страница 1 из 4
Петр Алешковский
Чайки
Не бойтесь же: вы лучше многих малых птиц.
Но не знает тревоги
Беспечная чаек душа.
Одной из самых глубоких особенностей человека является неискоренимое стремление быть правым.
1
Ночь. Незаметно, незримо в пустой этот промежуток сматывают ниточку времени первопрестольные апостолы, поворачивают строгое, северное лето на убыль – сегодня их день, им праздник. Беззвучные, шныряют над землей нетопыри с колокольни, кормятся в душном воздухе болотной мошкарой.
Нехорошее это время, воровское, запретное…
Гонит где-то в Озере рыбацкие соймы к монастырскому холму уловистый Юг: упрямой дугой раздут носовой парус-работяга – тянет так, что и нужды нет выбирать брундук, ровнять кормы – кили вынуты, рули сняты, – сеть держит лодки на плаву, а лодки – сеть, и шмякается о волну смоленый борт, и натянет-отпустит, отпустит-натянет мокрую веревку-уриху, да обдаст перед собой дорогу тяжелый сосновый нос. Вода – свинец, небо – свинец, только лодки – черные, как два злых жука, и берегов не видно. Ловит сеть к рыбацкому празднику, а все, кому поутру дармовую уху есть, спят себе по домам.
Белой зовется июльская ночь, но белого в ней лишь спеленутая полиэтиленовой пленкой огуречная гряда да детские трусики на заборной штакетине. И чудится, и слышится в такой миг всякое старинное, и неведомая сила северной ночи обступает – необъятная и неодолимая.
Но вот откуда-то из-за бывшего скита, из-за теперешней турбазы, принесет ветер перестук дизелька землечерпалки, пробежит цепочкой во тьме огонек мигунов, и выплывает вдруг на реку сахарноголовый, туполобый толкач с баржой, и ударит в его недрах чугун, и по всей округе разлетится живой звук, и тишина уже обычна – ведь она теперь в Поозерье неотделима от этих звуков, как без суматошно стрекочущего девятирублевого будильника немыслим тяжелый сон в поозерских домах.
Ползет время, от трех ползет к четырем, ползет медленно. Городские рыболовы на реке клюют носом, жмутся к костеркам – не до налимов сейчас, что стоят в омуте под дебаркадером, не до судаков, что подходят в теплой воде к берегу погреться-покормиться, – перекимарить бы этот часок, переждать, пересидеть бы…
И, словно напуганный нехорошей ночной порой, мчит по вымершему Старгороду случайный малиновый «икарус», возвращается в гараж из утомительного загородного туристского рейса. Четыре глаза-фонаря разметают мрак, и вот позади уже город, и его грузная, обезглавленная сторожевая башня, и цыганская слобода, и старое Петровское кладбище – «икарус» поворачивает на узкую монастырскую дамбу.
Днем машины идут тут осторожно, оберегая бока, но сейчас, обрамленная столетними липами, она пуста, и водитель гонит, не замечая плакучих деревьев, безмолвной глади колхозных карповников по бокам насыпи и притихшего Заповедника – музея деревянного зодчества.
Тихо кругом, и в Заповеднике тихо, около белого помещичьего особнячка – обкомовской спецгостиницы – не дежурят черные «Волги», а значит, коли отсутствуют высокие гости, то и сторожа спокойно спят в избушке у центрального входа и даже не потрудились спустить с цепи раскормленных экскурсантами собак.
Быть может, сворачивая к гаражу, водитель успел отметить эту тишину, быть может, успел по привычке взглянуть и на Николу, точнее, на Никольскую шатровую церковь – символ деревянного Поозерья, всегда отстоявшего от каменного города, особой волости, расстилающейся за большим Монастырем по берегу Озера, края сурового, мнящего себя всегда свободным, как высоченная луковка главного своего храма, теперь спасенного и поставленного за ограду почти на порубежье. Скорее всего, что и взглянул, не придавая особого значения: музей, со всеми его деревяшками, понапиханными одна к одной на маленьком пятачке, не поозеров призван восхищать, а заезжих туристов.
А от поворота до гаража рукой подать – ткнул автобус на привычное место, махнул полусонному сторожу на проходной и пошел досыпать, исчез в проломе бетонного забора, покандехал в Слободку, домой.
Что же, выходит, никто и не заметил позднего его возвращения, никого не побеспокоил резкий свет его фар? Да и кому интересно, кроме как случайным влюбленным, смотреть на несущийся по дамбе автобус? Конечно, некому.
И все же нашлись две пары глаз, что, издалека узрев рассеянный свет фар, поспешили спрятаться в глубь неприметного автомобильного кузова, привалившегося к дамбе, где-то посередке между Монастырем и музеем деревянного зодчества. Лишь переждав досадную помеху, двое вышли в ночь и молча направились к Заповеднику, но шли не по дорожке, а крадучись пробирались вдоль косого забора, выискивая в нем дырку, проломленную ребятней.
2
Вовчик был не просто на взводе, все нутро его было напряжено, и если б не стакан, проглоченный наспех в фургончике, он, наверное, не сумел бы взять себя в руки. Но водка притушила нервное напряжение, и внешне, только по судорожным скачкам, которые он совершал, пробираясь вдоль изгороди, можно было понять, что Вовчик на пределе. Он давно уже завязал и ни за что б по новой на «работу» не подписался, да обстоятельства заставили.
…Отец, когда вернулся Вовчик из колонии, сперва все пытался пристроить его к своему неводу, но больно уж нажимал – не любил Вовчик работать из-под палки, вот у них и не заладилось. А как застукал сына на первой новой краже – избил до полусмерти и выгнал из дома.
Семь лет он близко к Байкалу не подходил – послонялся сперва немного по России и осел в Старгороде около рыбаков – единственное, что любил и умел с детства, была рыбацкая работа. И все, казалось, образумится – приняли его в артель, трудовую оформили, и уже жениться собрался, купил своей кольцо-бочоночек обручальное, да сорвался, душа не выдержала – вымел из дома все, что под руку попалось, и загулял, а как вернулся прощения просить, баба обманула – заперла пьяного в избе и вызвала милицию.
После второй ходки, после пяти лет чердынского лесоповала только Колька да Витек Железновы его и приветили – Поозерье сиволапое отвернулось от чужака. Братья же в душу не лезли, вопросов не задавали – Колька выделил место в сараюшке, и за то ему Вовчик признателен был – за обоих братьев в огонь и в воду готов был идти.
Так и спал на сетях, на старом одеяле, и иногда, когда Витька уезжал в дальние рейсы, а Колька в Озеро, когда невмоготу становилось одному слоняться по деревне, шел Вовчик к Павлу Ивановичу, к Фрицу, как за глаза его звали в Поозерье.
К Фрицу из слободских никто не заглядывал, но и он к ним никогда не наведывался, в баню в город ездил мыться, не хотел ни у кого одалживаться. Поозеры его не любили, но и он им той же монетой платил, даже с дядькой своим Арсентием здоровался сквозь зубы.
Отучился Фриц на художника в Ленинграде, вернулся домой, купил за бесценок каменный поповский домик около монастыря у самой дороги у поворота на Поозерье, подлатал его, поправил крышу и зажил бобылем.
Только одиночество его было показное, вечно у него свет до утра не потухал – ночами Павел Иванович работал или принимал захожих гостей. Считался он реставратором, но нигде не числился, с музейными, что поставляли ему работу, разговаривал всегда сдержанно, почти презрительно, и, если б не золотые руки, давно б от него отступились. Но барышни музейные смиренно и подолгу его упрашивали-уговаривали, и в конце концов он иногда и соглашался, брал заказ и делал, надо отдать должное, так, как мало б кому и удалось. Вот и недавно предложили ему устроить в Николе выставку иконы, и Павел Иванович вдруг сразу согласился – чуть не ночевал там, до седьмого пота вкалывал, но работал всегда один, чужих глаз не признавал.