Страница 27 из 43
Это решение с точки зрения мемориальной политики испанского общества того времени объяснить практически невозможно. Ведь вместе с именем Пресьоса переносит в свою жизнь достойной супруги, дочери аристократических семейств, которым доверены высокие посты в обществе, – часть той сомнительной славы, которую она, как цыганка, снискала на рынках и площадях. Ее музыка и ее поэзия, возможно, делают ее утраченной и вновь обретенной душой Испании, олицетворением симбиоза гетерогенных истоков испанской культуры, соединяя образованные элиты, романсы которых она исполняет, и сплетенные из разнообразных этносов низшие слои, танцы которых она демонстрирует[385].
В шотландской балладе «The Gypsy Laddie», которая печаталась начиная с 1740 г. и с тех пор издавалась в самых разных вариантах, рассказывается история одной прекрасной благородной дамы, которая внезапно бросает свое богатство, супруга и детей, чтобы примкнуть к группе цыган, в предводителя которых она влюбилась[386]. Испуг имущих и владетельных перед отчаянным нарушением всех социальных границ со стороны замужней дамы и притягательность необузданной жизни образуют два полюса аффекта в этой песне. Если у Сервантеса в «La gitanilla» социальное предательство из-за любви заканчивается обратимой сменой идентичности, то в балладе конец трагический: казнь цыган. В этом шотландская песня сходится с рассказом «Случай» из Моравии, где речь идет о сыне дворцового капитана, «которого охватила сильная страсть к одной цыганской девушке, он взял ее в жены, и затем, в лесу под Кальтенлутушем во время бегства от преследователей цыган был застрелен собственным братом»[387]. «Естественный» семейный уклад разрушается из-за незаконного брака, политический порядок сохраняется с помощью самых жестоких мер. Совсем иначе в «La gitanilla», где решение предлагается готовое.
Кульминацией этой новеллы является момент, когда предводитель цыган, человек с большим жизненным опытом, объясняет Хуану / Андресу, благородному юноше, его обязанности. Отеческое поучение оборачивается раскрытием тайны, относящейся к архаичному образу жизни цыган:
Мы – властители полей, долин, лесов и гор, родников и рек; леса дарят нам дрова для костра, деревья – плоды, лоза – виноградные грозди, огороды – овощи, родники – воду, реки – рыбу, а загоны – дичь; тень дают нам скалы, прохладу – ущелья, а жилище дарят нам пещеры[388].
Эта искусно построенная речь уникальна в литературе до 1800 г., и не только из-за подробностей, которыми сопровождается описание таинственного мировоззрения загадочных цыган. Она служит в качестве источника информации для множества литературных и научных трудов. Эхо этой речи слышится у просветителя Генриха Грельманна – исследователя цыган, точно так же, как и в «Гётце» Гёте. Кажется, никто и не сомневался в том, что речь идет о надежном знании, которое сообщает один из самых крупных писателей – Сервантес. Первую часть без труда можно определить как locus amoenus[389], как идиллию в традициях античной поэзии и литературы раннего Нового времени. Но у Сервантеса идиллия омрачена тенью, нависшей надо всей речью, а возможно, и надо всей новеллой. Старый цыган восхваляет благосклонную натуру бога-творца, которая благоволит им, но он упоминает и культурные феномены, такие как поля, огороды и загоны. Они есть плод усердного труда других, и цыгане используют их паразитически. Райская невинность, с которой они наслаждаются природой, подвергается сомнению путем эвфемистически или иронически описанных и с риторическим изяществом переосмысленных случаев нарушения закона: «Никакой орел и никакая другая хищная птица не бросается с такой скоростью и легкостью на выслеженную добычу, как бросаемся мы использовать возможность, из которой надеемся извлечь пользу»[390]. Те же средства используются при описании жестокого преследования: «Плетка не может подорвать нашу отвагу, ее не ослабят ни блок, ни веревка; ее не задушит ни водяная пытка, ни пыточная скамья»[391].
Тем не менее и безо всякой религии первостепенную роль у них играют христианские добродетели: скромность, смирение и умеренность. Погони за славой и лести они избегают. «Нас не мучает забота о том, что мы потеряем уважение, но и честолюбивая мечта об умножении своей значимости нас сна не лишает;…нам нет нужды кланяться каждому высокому господину…»[392] Однако как общество безделья и преступления, противоположное высшему обществу, оно придерживается правила низших слоев, «в тюрьме» петь, а «на дыбе» молчать[393], и его члены, будучи никчемными людьми, поучали людей «не обращаться легкомысленно со своей собственностью и без присмотра ее не оставлять»[394].
Кульминация речи в примечательной тональности подъема уводит нас назад, к начальной идиллической ситуации. Ощущение красоты природы выступает на передний план в ходе сравнения с восхитительной голландской пейзажной живописью в качестве вкусового суждения. Оно указывает на неожиданный высокий уровень образованности старого цыгана, и сверх этого – на скрытые метафизические измерения цыганского общества. Ибо старый цыган, искусно владея словом, описывает величие природы, а значит – несмотря на недостаток религиозности, явление божественного. При этом неважно, начитан ли он до такой степени, чтобы процитировать поэта, которому удалось оформить все это с помощью подобающих слов.
Поучение убеждает Хуана / Андреса в том, что необходимо отказаться от «суетной славы своего благородного происхождения»[395]и согласиться на двухлетний срок испытаний после обручения, которого от него требовала Пресьоса. Но и это решение омрачено страхом позора. Подобно Пресьосе, он вновь устанавливает границы внутри своего нового общества, чтобы у него была возможность отомстить за себя, если кто-нибудь затронет его честь[396]. В завершение сюжета именно добродетель постоянства обоих, а не только Пресьосы, урожденной Констанцы, приводит ее прямиком из кочевой, полной бесчисленных стычек жизни – к счастливому концу: к христианскому, благословленному родителями браку.
«Цыганочка» Пресьоса ставит в один ряд с прекрасной еврейкой и прекрасной восточной женщиной также и образ прекрасной цыганки[397]. Только способности и сущностные черты делают ее таким типажом – в несравненно более сильной степени, чем ее безликие танцующие и поющие сестры в других художественных произведениях эпохи. Гёте, создавая образ Миньон, добавит в этот ряд романтико-лирический, а Проспер Мериме (1803–1870) со своей Кармен – добавит в XIX в. сексуализированный вариант.
В романсе, который поет рыцарь из рыцарского ордена, выступая в присутствии Пресьосы перед благородным обществом, об эротической привлекательности маленькой цыганочки говорится более прямо, чем в той части действия, где речь идет о «constancia»:
Взгляд таинственно блестящих черных глаз становится частью литературного образа, от которого отныне уже никто не мог отказываться, если речь шла о молодой цыганке. Это эротический вариант «злобного взгляда» старой цыганки с обликом ведьмы. Оба варианта сигнализируют об опасности, которая исходит от незнакомой женщины, перед которой отказывают все средства мужского контроля и самообладания.
385
См.: [Charnon-Deutsch 2004].
386
См.: [Cartwright 1998].
387
[D’Elvert 1859: 125].
388
[Cervantes 1986: 46 ff.].
389
‘приятное место’ (лат.) (примеч. пер.).
390
[Cervantes 1986: 47].
391
[Ibid.].
392
[Ibid.].
393
[Ibid.].
394
[Ibid.].
395
[Ibid.: 48].
396
[Ibid.: 82].
397
О социокультурной подоплеке см.: [Stoll 2005: 99-135].
398
[Cervantes 1986: 16].