Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 19



6. В онтогенезе мышления и речи мы можем с несомненностью констатировать доречевую фазу в развитии интеллекта и доинтеллектуальную в развитии речи» (Выготский, 1982. Т. 2, С. 102).

В. Кёлер получил выговор от Павлова за одно допущение, будто «обезьяна подумала и решила». Наличие речи у шимпанзе Кёлер не признавал. Выготскому эта недоработка не понравилась: «Кёлер пишет о шимпанзе, которых он наблюдал в течение многих лет на антропоидной станции на о. Тенерифе: «Их фонетические проявления без всякого исключения выражают только их стремления и субъективные состояния; следовательно, это – эмоциональные выражения, но никогда не знак чего-то «объективного» (там же. С. 92).

«Фонетические проявления, выражающие эмоции», – не более. Собственно говоря, как у курицы или собаки. Выготскому показалось, что «маловато будет», и он хвалит более смелого Йеркса. «Его исследования интеллекта оранга привели его в общем к результатам, очень сходным с данными Кёлера, – пишет Выготский. – В толковании этих результатов он, однако, пошел гораздо дальше Кёлера. Он принимает, что у оранга можно констатировать «высшую идеацию», правда, не превосходящую мышления трехлетнего ребенка» (там же. С. 94).

Однако, пойдя в своих выводах относительно «высшей идеации» у обезьян дальше Кёлера, который писал только об инсайте, Йеркс видит «отсутствие человекоподобного языка у шимпанзе».

«Трехлетний интеллект», запущенный Йерксом, до сих пор заменяет «Отче наш» для всех антропологов-обезьянщиков. Более ста лет не могут эти бедолаги дорасти до 4-летнего интеллекта, но продолжают талдычить с рефлекторным упорством: «У обезьян! Есть! Трехлетний! Интеллект!» – считая свой собственный условный рефлекс доказательством происхождения человека от обезьяны.

Л. Выготский совершает невероятный интеллектуальный кульбит: он делает присутствие из отсутствия. У обезьян есть мышление, но речь отсутствует. Следовательно, мышление и речь имеют разные генетические корни и развиваются независимо в филогенезе. «…Мышление и речь имеют генетически совершенно различные корни. Этот факт можно считать прочно установленным целым рядом исследований в области психологии животных» (там же. С. 89). Вывод категоричен настолько, насколько нелеп и скоропалителен.

Если речи у обезьян нет, как Лев Семенович до её корней докопался?! Чем и за что он это отсутствие так ловко ухватил, что выволок на свет божий евонный корень?

Кем установлен данный факт, возникает следующий вопрос. Кроме Кёлера и Йеркса Выготский ни на кого не ссылается, а они отрицали наличие человекоподобной речи у обезьян. Умопомрачительное мышление. А Выготского уже ничто не сдерживает, как шизофреника с навязчивой идеей.

«Мы находим у шимпанзе, как показывают новые исследования, – пишет он от себя, – относительно высоко развитую «речь», в некоторых отношениях (раньше всего в фонетическом) и до некоторой степени человекоподобную. И самым замечательным является то, что речь шимпанзе и его интеллект функционируют независимо друг от друга» (там же. С. 92). Замечательно было бы узнать: кто такие эти «Мы»?

«Я» у «Моцарта советской психологии» волшебно превратилось в «Мы». «Чем дальше, тем страньше», – сказала бы Алиса, попав в страну чудес Выготского. Кёлер и Йеркс пишут об отсутствии человекоподобной речи у обезьян, а Мы, Лев Выготский, ее находим, не поговорив в жизни ни с одной обезьяной, но ссылаясь на Кёлера и Йеркса: бред какой-то.

В вопросе о филогенезе сознания Выготский – типичный бихевиорист и идейный рефлексолог, хотя рефлексологией как наукой никогда не занимался. Выготский находит у обезьян человекоподобную речь, потому что у них есть мышление, а раз есть мышление, значит, не может не быть речи. Потом он разделяет мышление и речь, утверждая, что они имеют совершенно различные генетические корни. Невероятный логический кульбит.

Если мышление и речь имеют совершенно разные генетические корни, как можно утверждать наличие речи, основываясь на том, что у обезьян есть мышление? Это не наука, это плохо управляемая шизофрения.



Необходимо пояснить столь разительное несходство оценок экспериментов Кёлера и Йеркса: «паскудная дребедень» по Павлову и доказательство «высшей идеации» и «человекоподобной речи» у обезьян по Выготскому.

Петербург в то время являлся признанной столицей мировой психологической науки. Здесь творили два принцепса психологии: Павлов и Бехтерев, каждый при собственном институте. В университете работали Введенский и Ухтомский. На Западе, как это стало ясно спустя век, были только две равновеликие фигуры: Ч. Шеррингтон в Англии и Э. Кречмер в Германии, но оба в начале 20-х годов еще не имели такого научного веса, как Павлов и Бехтерев. Великий Фрейд с учениками, среди которых были Юнг и Адлер, проходили еще по разряду широко известных маргиналов (например, В. Набоков, живший тогда в Париже, называл Фрейда не иначе как «венский шарлатан»).

Достаточно почитать труды психологов 10–30-х годов (например, Кречмера и Шеррингтона), чтобы сделать вывод о научном весе Павлова и Бехтерева в те годы на Западе. Их считали главными творцами научной рефлексологии, каковыми они и являются в действительности. Сейчас их упоминают гораздо реже, но это тоже не что иное, как гнилая идеология. Сейчас на Западе даже Менделеева не упоминают как автора Периодической системы элементов.

Благодаря мировому авторитету Павлов и Бехтерев могли выносить приговоры даже членам Политбюро. Страной тогда правил триумвират в составе Зиновьева, Каменева, Сталина. Первым считался Зиновьев. Каменев, который председательствовал на заседаниях тройки, был его верным вассалом. Зиновьев первенствовал благодаря тесной дружбе с Лениным, которой не мог похвастаться Сталин. Именно Зиновьев делил с Вождем одно соломенное ложе в шалаше в Разливе.

Он решил укрепить свой авторитет званием академика. Академия базировалась тогда в Петербурге-Ленинграде. Холуи триумвира в высоких чинах доставили его заявление о вступлении и труды в виде брошюр известного всей стране содержания. Отказа, разумеется, никто не ожидал. Павлов на глазах у комчиновников полистал труды, швырнул их на пол и спросил: «Что еще написал этот недоучка?» Академию наук перевели в Москву, присоединили к Комакадемии и попринимали всех недоучек.

Бехтерев был приглашен для врачебного осмотра Сталина, у которого неожиданно начала сохнуть рука. Московские врачи, не найдя соматических причин, посоветовали пригласить его как лучшего в мире специалиста по неврологии. Неизвестно, какой диагноз поставил Владимир Михайлович Иосифу Виссарионовичу, только он неожиданно умер сразу после возвращения в Ленинград, хотя был совершенно здоров и собирался ехать с докладом на конференцию за границу.

В Петербурге в 20-е годы выносились приговоры, к которым прислушивался весь мир. Американские бихевиористы со всей их нахрапистостью и изобретательностью по сравнению с русскими и европейскими школами выглядели как явление ювенильное.

Подобное зародилось и в Москве. Группа молодых энтузиастов, не утомленных серьезными учениями, задалась целью создать новую, марксистскую психологию. Признанным главой новой школы являлся Л. Выготский. «Старую психологию» они считали балластом, который заслуживает только одного: быть сброшенным с корабля современности.

Отношение к петербургским корифеям в мире прекрасно иллюстрируют мемуары советского посла в Англии А. М. Майского.

«В июле 1935 г. Лондон посетил знаменитый ученый Иван Петрович Павлов. На втором Международном неврологическом конгрессе он прочитал доклад о типах высшей нервной деятельности в связи с неврозами и психозами, который вызвал тогда большие отклики в научных кругах различных стран. Приезд Павлова стал настоящей сенсацией не только для конгресса, но и для печати и общественности. Корреспонденты встретили Ивана Петровича уже в Дувре и по дороге в Лондон в поезде подвергли великого ученого самому подробному журналистскому «допросу». На вокзале Виктория в Лондоне Павлова опять ожидали пресса, фотографы, представители советской колонии, друзья и знакомые. Он был несколько утомлен с дороги, с какой-то очаровательной беспомощностью отбивался от наседавших на него журналистов, и мне в конце концов пришлось прийти ему на помощь, поспешно усадив его в ожидавший нас посольский автомобиль. Когда мы были уже вне вокзала, Иван Петрович весело рассмеялся и воскликнул: