Страница 44 из 58
Он посмотрел вокруг себя и, никого не увидев, так как все были скрыты за портьерами и колоннами, безнадежно качнул головой.
— Все ушли. Хозяина Мироздания верный раб Серафим спрашивает, Тебя, Творец, что означает это?
Он посмотрел на Леонида и вскрикнул:
— Сынок!..
Бросившись ему на шею, он опустил голову на его плечо и заплакал.
— Мы одни с тобой. Чувствую, что мы навсегда одни останемся.
— Да, Хозяина Мироздания верные рабы, — сказал Леонид.
Старик взглянул на него, озадаченный, в глазах его сверкнул свет и вдруг, бросившись на колени, он расставил руки и закинул голову.
— И Хозяина Вечного верный раб Серафим сдувает все с себя, чем жил он… Бремя тяжелое было на нем и заботы и вот нет их. И нет в нем больше лукавого дьявола, шептавшего: «Сделай свое счастье большим на гробах». Как младенец, будет он чист и светел. Да, ты прав, в ясном спокойствии — крепость. И крепость моя от Отца должна исходить, от великого мирового духа.
Леонид, склонившись к нему, стал смотреть на него глазами, из глубины которых светились любовь и мир.
— И тогда ничто земное не должно волновать нас, потому что нас возносит над землей сверху исходящий мировой дух.
— Клянусь, клянусь, но…
И старик вдруг вскричал в чувстве внезапного гнева:
— Как они уязвили меня, сынок, как уязвили! О, Леонид, помогай мне овладевать собой. Буря гнева в душе моей и горько мне и больно. Да, силки расставили и изловили меня, и от этого времени я сумасшедший фабрикант. Ах, глупец! Всегда я думал, что дочери любят меня. Казалось это только все, и вот теперь думаю: какое различие между «кажется» и тем, что есть. Мы пьем сладкое вино самообманов и хорошо так: горьки слезы печальной истины и надо вот теперь глотать их. Все-то мы дурачим себя, пока не уляжемся в гроб. Блуждал я много лет среди густого леса грешных мыслей и веры, что создаю счастье, и вот вижу, что все было сон. Твои две сестры меня никогда не любили.
Леонид, задумчиво глядя вниз, с необыкновенной грустью проговорил:
— Наши истинные сестры — души, родственные нам, и наши отцы и матери — Мировой Разум и дух вселенной. Слезы отца и матери часто льются по злобе их детей, и заблуждение родства, часто заставляя носить маску гнусного лицемерия, кладет на уста змеиные поцелуи.
— Змеиные, да, ты прав, совершенно прав, — быстро заговорил Серафим Модестович, обернув лицо к сыну.
— Лицемерие ползет, как змея, осторожно, но кусается больно.
Внезапно задумавшись, он опустил голову и стал смотреть в одну точку.
— Мне кажется, я вижу их.
— Кого, папаша?
Он вздрогнул и, подымая голову, быстро проговорил:
— Сердца моих дочерей. Там тьма, лицемерие и ложь, но на губах всегда улыбка. Вижу, что прежде я был слеп, и вот прозрел. Семья — гнездо змей, которые, ласково свиваясь, незаметно жалят.
Он снова задумался, потом, содрогнувшись, быстро схватил Леонида за руку и, со словами: «Идем, сынок», направился к двери.
— А, вы опять явились? — воскликнул он, останавливаясь и глядя на открывшееся его глазам общество.
Глафира медленно поднялась, и по тонким губам ее пробежал нервный и злой смех.
— Гнездо змей — прекрасно!
Зоя вытянулась и нахмурила брови.
— Очаровательные змейки, ласковые и ядовитые, перед вами, отец прекрасный, полюбуйтесь.
— Я не понимаю собственно, — снова заговорила Глафира, — если мы вам так ненавистны, то что вам мешает оставить наш дом, или, как вы выражаетесь: гнездо змей? Мы можем где-нибудь в ином месте приискать для вас помещение и будем ежемесячно посылать вам посильную помощь.
Старик стоял неподвижно, пораженный этими словами, а Зоя, обменявшись взглядами с сестрой, наставительно продолжала:
— Конечно, это так, и в ваши преклонные годы гораздо приятнее для вас и лучше для спасения души вашей жить где-нибудь в уединенной обители или в монастырской келье, нежели в этом большом, шумном доме, роскошь которого вам напоминает ваши собственные молодые вкусы, а веселость моих гостей вас часто приводит в негодование.
Старик продолжал стоять неподвижно. Глядя на него, Илья Петрович поднялся с места, высокомерно закинул голову и, играя цепочкой от часов, небрежно проговорил:
— Согласитесь, Серафим Модестович, что ведь вы бросили стрелу в себя самого, насколько я понимаю: строительством гнезда занимались вы сами, и если вы воспитали змей, то приходится вас спросить: зачем это делали?
— Горькая правда, — с конвульсивной дрожью в лице быстро проговорил Серафим Модестович и, замолчав, стал снова смотреть на дочерей. Старая грудь его вздымалась от душившего его волнения, но он делал страшные усилия усмирить в себе прежнего гневного человека и выйти из этой борьбы с самим собой и с тьмой жизни очищенным, свободным и светлым. Несмотря на все это, голос его был волнующимся и глухим.
— По лицам вашим читаю ваши сердца и в изумлении я, как они злы. Нет, лучше я замолчу. Пусть слова раздора из уст моих не бросают огонь в души ваши. Да, замолчу… Буря ярости заволакивает ум мой и во мне шевелится бешеный зверь. Волей своей, как обручем железным, оплетаю я зверя — гнев мой.
Говоря все это, он был бледен, и глаза поминутно вспыхивали, как тлеющиеся угольки, которые все снова загораются, не смотря на все старания их потушить. Чувствуя все это, он вдруг вскричал:
— О, старец с белой бородой, смотри вверх, Бога ищи, и да пускай Миродержец, рассеяв тьму сердца твоего, поселит в нем голубя… О, я буду кроток. Бейте меня огненными языками — со смирением буду слушать вас. Да, крепость теперь во мне, и в ясном спокойствии духа моего слышу приговор вечного Судии: «Человек, ты жил неправдой и из неправды восстали мстители твои в том мире и мстители- дочери в этом, и бьют тебя бичом, который свили из твоих злых дел». И далее голос слышу: «Человек, ты был жесток и зол, и вот дух зла в детях твоих; твой бог был — золото, и вот они, зная только этого бога, восстали на тебя, и так как чревоугодие и блуд были в тебе, то дом твой превратился в омут безбожия и разврата».
Едва он умолк, как раздался громкий, рыдающий голос:
— О, Серафим, Серафим!..
Он обернулся.
Анна Богдановна шла вдоль комнаты и сквозь пальцы ее рук, которыми она закрывала свое лицо, скатывались слезы.
— Какой огонь бросаешь ты в мой душу этими словами, и как ужасно думать, что твоими грехами и моя полна вся жизнь. Как раздирает это мое сердце!
Плачущая и дрожащая, она стояла перед мужем, и Серафим Модестович, печально глядя на нее, с необыкновенным чувством проговорил:
— Подруга дней моих, что будем делать? Печали — наш удел.
Он снова взглянул на дочерей.
— Что же до вашего суда надо мной, то принимаю его: он справедлив. Берите же все себе, и имения, и дома, и мешки золота. С пустыми руками ухожу я, безумный фабрикант, и с криком в сердце: «Помилуй, Боже». Скорее же в леса и степи, в общество зверей и птиц, и пускай горит на моем челе надпись: «Грабитель и убийца». Вы выгоняете меня из этого дома, но мне ли роптать, когда руки мои, смотрите, в крови.
Он протянул свои старые, дрожащие руки, показывая их дочерям, и потом обвел глазами своими залу.
— Прощай же, старый дом, дом разбоя, обид, смерти. Не увидит счастья в нем никто, и незримые, оскорбленные существа, блуждая по этим залам, будут наполнять его воплями и ужасом.
Глядя на дочерей, он вдруг закричал:
— Бледная смерть стоит здесь посреди вас, и вы будете казниться в муках совести, и с холодным страхом смотреть в ее страшные глаза.
Он быстро повернулся и пошел к двери.
IV
Просперо. Скажи, любезный дух, исполнил ли ты мои приказания на счет бури?
Ариэль. Во всех отношениях; я, как шквал, налетал на корабль короля — то на носу, то на корме, то на палубе — заставлял вспыхивать ужас.
Все молчали и переглядывались и, хотя почти на всех лицах были насмешливые улыбки, но глаза, — в особенности Зои и Тамары, — пугливо расширялись и с глубины их светился испуг. Тревога овладевала всеми и всем казалось, что последние слова изгнанного старика продолжают еще греметь и проноситься по огромным комнатам.