Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 10

По автомобильной статье меня опять довольно быстро оправдали — все свидетели подтверждали то, что я сказал, что несчастная женщина шла по проезжей части, я не мог избежать столкновения с грузовиком. Выяснилось даже, что потерпевшая не помнила куда она шла — за несколько дней до этого у нее умерла мать — и наши расхождения в показаниях, благодаря единодушным показаниям свидетелей не были поставлены мне в вину. Оказалось, что не знакомые мне свидетели очень сочувствовали мне, с отвращением относились к суду и всячески пытались остаться, чтобы послушать все остальное, но их почти насильно выпроводили.

Но по-прежнему меня обвиняли по статье «190 прим» – «Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй».

Основным в моем суде были письменные показания с которыми я уже познакомился в материалах своего дела. Смирнов повторять мне в глаза свой донос не захотел и «заболел» на все дни суда. Так же заболел (недавно умерший) Олег Михайлов, мой хороший знакомый, который был моим шафером на свадьбе и который мне очень помогал когда-то. Именно он меня привел и в «Литературную энциклопедию», и в журнал «Юность». Ничего особенного обо мне он не сказал, но в своих письменных показаниях заявил, что не знает, распространял ли я антисоветскую литературу, но он уверен в том, что я виноват. Поэтому в приговоре у меня было сказано: «даже его близкий приятель и тот высказал полную уверенность в его вине».

Устными в суде были только показания Александра Храбровицкого, которому я действительно дал почитать пару книжек и он честно и запугано об этом рассказал.

Но для полноценного обвинения в умышленном распространении антисоветской пропаганды суду надо было, во-первых, доказать что я заранее знал, что в книгах у Смирнова и Храбровицкого содержится антисоветская пропаганда, я у следствия, кроме моей невнятной фразы о том, что я как литературовед мог предполагать что-то содержащееся в этих книгах, но не было даже доказательства, что я сам их читал. А, во-вторых, нужно было доказывать умысел, то есть, что я их распространял, чтобы оклеветать советскую власть. Но в деле была лишь бумага о том, что «Жизнь замечательных людей» разрывает со мной договор на книгу о Боровиковском, но только потому, что есть книга Алексеевой и моя им не нужна. И ни одного другого заключения, характеристики об антисоветской направленности моей деятельности в деле не было. Напротив. Я был допущен к литературе русской эмиграции, ссылался на нее в своих прошедших цензуру статьях, да и в показаниях своих или кого-то другого не говорил ни о свободе, демократии или тоталитарном режиме, так что формальных оснований говорить об умысле никаких не было. Конечно, КГБ обходился на множестве судов (в том числе на моем втором) без доказательств умысла. Но там была другая антисоветская деятельность (у меня — редактирование «Бюллетеня «В»), но здесь-то еще ничего этого не было. Обвинение держалось на соплях, а, главное, было совершенно непонятно зачем оно вообще затеяно.

Вторым серьезным обвинением была довольно странная спекуляция. Но и здесь, во-первых, в суд не были вызваны оба главные обвинителя — ни Володя Мороз, ни Женя Попов, то есть были только письменные их показания. Во-вторых, «спекулятивный обмен» рисунков на магнитофон был какой-то новацией для советского уголовного кодекса, да к тому же адвокат Юдович предоставил официальную справку из магазина о том, что даже новый магнитофон «Braun» стоит меньше, чем я заплатил за рисунки. У Жени Попова тоже не было никаких подтверждений того, что он не получал от меня двух голландцев, зато мои показания о том, что я их ему дал, косвенно подтверждались и моими родными и свидетелями о том, что примерно в это время голландцы исчезли из маминой квартиры — они были семейные.

В качестве свидетелей были вызваны в суд не имевшие ни о том, ни о другом наши старые друзья — коллекционеры, видимо, в надежде как-то их запугать и запутать. Самым достойным и даже удивившим меня был Николай Сергеевич Вертинский (я ведь не знал, что Марья Анатольевна — его жена, все это время деятельно помогала Томе — ее мать была урожденная Старицкая — у нее, как у всех Старицких был до войны богатый опыт стояния в тюремных очередях) — когда-то директор Яснополянского музея, в то время старший научный сотрудник Института мировой литературы — точно не помню его должность, но он был серьезным должностным лицом и, конечно, рисковал своим положением. Но это не помешало ему твердо и жестко говорить о том, что он абсолютно уверен в полной моей невиновности и произносить разные замечательные слова в мой адрес.

Каким-то более подавленным и неуверенным в себе был ближайший нам с Томой друг, художник и коллекционер Игорь Николаевич Попов. Потом выяснилось, что его постоянно запугивал моим неминуемыми показаниями и разоблачениями всего коллекционного мира, специально приставленный майор МВД. Но, конечно, и Игорь Николаевич не сказал обо мне ни одного дурного слова, а когда прокурор, желая хоть в чем-то меня обвинить и дискредитировать спросила его перебирая описи:

- У Григорьянца здесь и картины и иконы и Восток, и народное искусство. Разве так бывает у настоящих коллекционеров — они собирают что-нибудь одно. Григорьянц, конечно, только спекулировал и у него нет никакого своего вкуса.





И тут Игорь Николаевич встрепенулся, поднял голову и ответил:

- У Сергея Ивановича изысканный вкус.

И мне больше ничего было не нужно.

К сожалению, мой адвокат, Лев Юдович, не использовал ни одну из выигрышных позиций защиты. У меня опять создалось впечатление, что он проявлял чрезмерную осторожность, через год или два он уехал в Израиль, а пока боялся помешать выезду.. С одной стороны, он вел дела и других политзаключенных. Но — я надеялся, что он мне хоть что-то подскажет, чем-то поможет. Но он этого не сделал. Но я и сам защищался довольно плохо — хуже, чем общался со следователями. Я все еще не мог толком понять, что на самом деле происходит и для чего затеяно. Юдовичу сказал — Некрасова заставили уехать, Параджанова — посадили, может быть и со мной просто чистят Киев. Юдовичу эта версия не показалась убедительной, да и, конечно, была не верна — мной занимался московский, а не киевский КГБ.

Приговор

Меня приговорили к пяти годам — именно этот срок запрашивала прокуратура. Учитывая, что дело было высосано из пальца, он был неоправданно жестким. Юдович, частью для самооправдания, частью от недоумения спросил меня: – «У вас что, личные счеты с судьей?» Сейчас я думаю, что это была дополнительная попытка меня запугать, а потом — договориться, что они сразу же — в первой же зоне в Ярославле — начали делать. Но дополнительной причиной могла быть и личная неприязнь, возникшая у судьи и прокурора (обе они были женщины, причем довольно невзрачные) и моей матерью — женщиной, тогда еще сохранявшей свою красоту и откровенно презиравшей тех, кто меня судил. Подтверждена моя догадка была тем, что в моем приговоре есть редкая, необычная деталь: целая его страница посвящена дурному влиянию на меня матери. Но для этого не было никаких практических оснований. Хотя присущее ей, как многим в нашей семье чувство непоколебимого собственного достоинства, конечно, повлияло на всю мою жизнь.

Тут я должен сказать, что мои родные и некоторые мои знакомые очень меня поддерживали в суде — а ведь бывает по-разному. Скажем, примерно в то же время судили Толю Марченко, и когда в суд привезли до смерти запуганную ментами и гэбистами его мать, та заявила, что не только считает его виновным, но и потребовала его расстрелять.

У нас в семье все было иначе. Моя двоюродная тетка — Татьяна Константиновна Волженская, невзирая на свою должность в аппарате министра обороны и должность своего мужа, заведующего каким-то управлением Министерства обороны и сына, который служил на подводной лодке, разыскала мою мать, с которой они не виделись пару лет, поскольку жили в разных городах, и сказала: «Я твоя сестра и всем, чем я смогу тебе помочь, я помогу», хорошо понимая, как слушаются телефоны Министерства обороны. Но в семье Чернецких-Волженских все так себя вели последние сто лет..