Страница 3 из 19
Уо! Дом Гобзало, конечно, не мог вместить всех, потому войлоки и ковры для гостей были разосланы и во дворе, и фруктовом саду.
Радость и горе у горцев принято разделять сообща. Иначе, не выжить. Ведь одно дерево это еще не сад, а один камень ещё не стена. Это только хижина пришельца – на краю селения. Закон гор суров: кто не вместе с аулом, тот покойник без могилы. Хочешь выжить в горах, в каждом ауле строй по одной башне!
Воллай лазун! Веселье и танцы продолжались до глубокой ночи, покуда в котлах и казанах дымилась убоина. Водопадом сыпались поздравительные тосты. Вах! Вот где была воистину школа ораторского искусства, а также усвоения выковывавшихся веками сложных адатов и правил этикета!
Биллай лазун! Обилие бузы и пива у горцев, отнюдь, не повод для безоглядного пьянства. Пропойцы в горах от веку воспринимались как существа, потерявшие человеческий облик. Хо! Если такой и заводился в роду, он становился отверженным, посмешищем у одноаульцев, а порой и всего существующего сообщества. Тогда все отзывались о нём, как о «желудке незнающем своего дна»…Такому опустившемуся до сей низости, объявляли суровое наказание, – вплоть до изгнания из тухума и всенародное порицание. Пращуры завещали: барану – котёл, чабану – отара, воину – добыча и слава, пьянице – позор и презрение. Потому, что одна паршивая овца – всё стадо портит. Потому, что Коран запрещает пить вино мусульманам. И джамаат надёжно следит: чтобы не был нарушен обет, однажды данный людьми Всевидящему Аллаху.
…Гобзало вместе с другими, как того требовал и дозволял ритуал, выпил большой, выпил малый рог ячменной бузы, и предоставив обществу веселиться и пировать далее, покинул праздничное застолье.
* * *
Небо стало больше, орнамент низких звёзд усложнился, в нём возникли новые мерцающие узоры, туманности и млечные мазки, когда он, поднявшись по ступеням, прошёл на женскую половину, в комнату, где с новорождённым лежала его жена. В комнате было темно. Лишь в небольшое ночное оконце, в которое от ветра стучала ветка тутовника, и лились серебристые струи полноликой луны, слабо освещало опочивальню.
– Гобзало, ты пришёл…Рада тебе, – он услышал её слабый, но ясный голос. – Зажги свечу. Мы хотим с Танка видеть тебя. Как там родственники…гости как? Всего ли хватает?..
– Конечно. Забудь об этом. Ты как сама?
Дрожь прошла по лицу Гобзало, сердце замерло, в горле перехватило дыхание. Уж слишком слаб, был голос любимой.
– Мариам! Зачем молчишь? Как ты, родная? Тяжело тебе?
– Всё хорошо. За меня не волнуйся. Как ты? – с усилием выдавила она. – Почему не зажжёшь свечу?
– Сейчас, сейчас…
Он торопливо защёлкал огнивом. В маленькой комнате ожил слабый, но стойкий кинжальный лепесток свечи и желтушный свет наполнил опочивальню, бросая причудливые тени на закопчённое оконце, на лицо женщины и ребенка.
Гобзало, подошёл ближе, и, наклонившись, пытливо всмотрелся в родные лица.
– Правда, хорош? – прошептала Мариам, вся трепеща в ожидании вердикта мужа, глядя на его суровое, замкнутое лицо.
Она держала спящего младенца с левой стороны, в ревностном отдалении, и не позволяла отцу дотрагиваться до него.
– Да, клянусь Аллахом, в нём есть что-то особенное, – розовея шрамами, прошептал он, задумчиво всматриваясь в сморщенное личико своего дитя.
Взгляд отца выражал то же сосредоточенное внимание, радость и терпкую гордость, как и взгляд Мариам.
– Ай, молодец! Джигит…Орёл… – тихо роняя слова, как свинцовые пули, продолжал Гобзало. – Дай срок, расправит крылья и полетит.
– Иншалла. Бисмилах, бисмилах… – с торжествующей кротостью ответила она. – Так и будет. Посмотри, как он похож на тебя. Ай-е! Не трогай! Пусть спит.
Гобзало отдёрнул руку и тёмными, как чёрно-фиолетовая ночь, глазами изучал младенца, покуда Мариам ревниво не прошептала:
– Уф, Алла!..Что у тебя за привычка скверная за всё руками хвататься. Ведь можешь потревожить его сон! – Она осторожно приподнялась на локте, и подбила круче подушку под своей спиной.
На стене вырезались вытянутые и неподвижные тени двух склонившихся голов: похожих на горбоносые профили орла и орлицы, склонившихся над своим птенцом. В большой голове «орла» жила странная, мучительная, но в то же время радостная дума. Глаза, не мигая, смотрели на младенца, и под этим пристальным взглядом, тот, казалось, становился больше и светлее, и мнимые крылышки его начинали топорщиться, расправляться и трепетать бесшумным трепетанием. А всё окружающее – выбеленная стена, покрытая у потолочных балок копотью, сундук, ковёр и даже сама Мариам, – всё это сливалось в одну ровную серую массу, без очертаний, без теней, без света. И чудилось обожженному, изрубцованному лишениями и потерями воину, что он вдруг услышал чистый, незамутнённый родниковый голос, из того чудного, прекрасного и светлого мира, где он когда-то жил и откуда был навеки изгнан войной.
Волла-ги! Там не знают страха преследования, не ведают о грязи и смертоубийственной бойне, о слепо-жестокой схватке Добра и Зла; замешанной на крови, лютой ненависти и религиозной вражде. Там не знают о муках и страданиях человека, попавшего в раскалённые клещи судьбы, исколотого штыками, исклёванного издевательствами и избиваемого плетьми палачей. Там чисто, радостно и светло, и всё это чистое, – нашло приют в душе этого маленького, только, что народившегося на Божий свет, человека, которого, он мюршид Гобзало, любил больше жизни и готов был ради него на всё! К запаху слезившегося воска, шедшему от свечи, примешивался неуловимый сладкий аромат женского молока, и чудилось испытанному воину-гази, как прикасаются к его сыну дорогие пальцы, которые он так любил целовать, и хотел бы целовать по одному и так долго, пока смерть не сомкнёт его уста навсегда, своим неумолимым и беспощадным предначертанием.
– Сердце моё, – он крепко стиснул ладонями её скулы, приблизил лицо к лицу. – Береги сына. Береги Танка, как зеницу ока! Он наше бессмертие. Он продолжатель моего рода.
«О чём ты говоришь, муж?! Всё сделаю, не терзай свою душу», – прочитал он в её преданных глазах. Гобзало разжал тиски своих твёрдых ладоней. А она, оторвавшись от душных подушек, припала к нему, уложив голову на выпуклые, полукружья мужниной груди, приникла к нему, словно вросла в него всем своим существом.
Так они моча сидели, точно боялись разбить чистый хрусталь доверительной тишины. От её слабого, нежного дыхания и выпитой бузы у него слегка кружилась голова. Мариам будто бы зажигала в нём угасшие светильники, давно минувших лет…И он, благодарный, в полной власти жены, на время утратив волю и имя, состоявший из её горячего шёпота и нежных прикосновений, странствуя в таинственном, создаваемом ею пространстве, крепче прижал дорогую жену.
Мариам притихла, словно притаилась, ещё сильнее прилепилась к его груди, и сердце её трепетало от радости и неизъяснимой тревоги. Ещё минуту назад у неё хватало сил скрывать от мужа своё чувство, но теперь, когда лицо Гобзало было рядом, когда она чувствовала его обжигающее дыхание, – всё затаённое вырвалось наружу, и она с глубоким вздохом взглянула на него благодарными, любящими глазами.
Непостижимая сила, как прежде, влекла их друг к другу, и в одном чувстве, в одном порыве, помимо воли, их губы слились. И не было бы, верно, конца их ласкам, если бы спящий рядом «джигит», не закряхтел и не напомнил о себе требовательно – и по-мужски.
Родители встрепенулись. Подобно чете орлов, услышавших голодный зов птенца, слетелись к гнезду. Их раскрасневшиеся лица осветили улыбки. Мариам по-матерински нежно, но сноровисто подхватила сына и положила его на руки отцу. И кроха-джигит тут же окончательно смахнул сон и улыбнулся ему своими чёрными глазёнками-бусинками! Воллай лазун! Здорово странно почувствовал себя мюршид Гобзало…Да, он много раз держал на руках своих любимых белок – Хадижат и Патимат, когда они были такими же, – не больше сапога, но дочки не в счёт…Ай-е! Другое, совсем особенное чувство испытал теперь Гобзало. И оно было прекрасным, до слёз…