Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 41

— Что же это такое, Марковна? Весь удой выдули люди, сала, творогу видимо-невидимо съели, — капуста, рыжики не в счет, — а расплачиваться Николаю угоднику, что ли?!

— Может, второпях забыли. Видел, как они едой давились.

Подкрутил тут я фонарь и на улицу — поглядеть, куда бойцы уехали. А пограничников и след простыл. Вокруг хутора ветер водил снежные хороводы да с неба по-прежнему сыпалась, точно из дырявого мельничного сита, снежная крупа.

Лег на печку. Не спится. Слышу — и старуха ворочается с боку на бок, охает, квохчет, как наседка.

— Марковна, ты что кирпичи боками трешь? Подряд взяла, или как?..

— Не спится чего-то мне, Степан.

— Молоко жалеешь? Ох, и жадная же ты у меня, Настя. А еще собиралась яичницей угощать захолодавших гостей…

— Отстань ты от меня, христа ради, старый дербень. А ты чего не спишь?

— О шапке думаю. Сколько годов обогревала. Носит, поди, ее ветер по насту как неприкаянную. Обледенеет, ее и не распаришь потом…

Лежу и думаю то о бедной моей шапке, то о пограничниках. Шинели новые, гимнастерки новые, сапоги тоже новые. А воротничков нет! А к чему ночью в лесу воротнички? Может, им дыхнуть некогда было… подняли по тревоге, так уж тут не до воротничков.

— А почему же тогда они за молоко, за сало не заплатили?

«Эх ты, Степан Тимофеевич! — сказал я сам себе. — А еще старый солдат. Люди, может быть, целый день за шпионами гонялись. Не до того было людям».

Успокоился я, вытянул ноги, спать приготовился. Но не надолго.

«Почему же тогда, Степан Тимофеевич, гости словом добрым с тобой не перекинулись? Табаком всю избу прочадили и папиросками баловались, а хозяина угостить забыли. Ты им челом, а они тебе и спасибо не сказали…»

Лежу, ворочаюсь, охаю, и сна никакого нет. То о шапке думаю, то о воротничках. Веселый, аккуратный пограничники народ, а тут вдруг без воротничков?!

Ушли, а за молоко с салом не расплатились, с Лопушком не поиграли. Курили, а хозяину один лишь дым на память оставили. Да и запах от табачного дыма какой- то нескладный. Не подпаленными портянками, а леденцами пахнет. Чудно! Терзал я, терзал себя всякого рода догадками, а потом тихонько, чтобы старуха не слышала, сполз с печки и стал одеваться. Взял ружье, топор за пояс сунул, зажег «летучую мышь» и вывалился из избы.

На дворе влез в лыжи и порысил, благословясь, за должниками. Хотелось знать, куда подались они: к границе или к станции, до которой было около сорока верст.

Гоню лыжи вперед и себя на чем свет стоит пробираю. Суматошливый ветер за это время не то что лыжню, а легко село мог замести.

Замел он и семь пар лыжных следов. И мне не столько приходилось мчаться вперед, сколько в следах рыться. Ползаю чуть ли не на брюхе то на одном, то на другом месте да с ветром ругаюсь. Сшибет меня ветер с ног, — ну, думаю, каюк теперь тебе, Тимофеевич. Запишет тебя Марковна в святцы. Закрутит тебя вертун. Но выходило по-иному. Отбив ледяной наскок, я встал на лыжи и, собравшись с силами, снова помаленьку плыл, прорезая снежную мглу.

У Денского болота пограничники свернули в сосновую рощицу, где не так мело, и сделали небольшой привал. Из рощицы следы потянулись не к границе, а к станции и шли они не дорогой, а болотом.

Через час прибыл я на заставу. Залепило меня снегом так, что дежурный заставы вытаращил глаза от изумления. И было отчего. В армяке, с ружьем за плечами, с фонарем в руке, стоял я перед ним, весь захлестанный снегом, словно живой сугроб.

— Дышишь, дедушка? — окликнул он меня.

— Дышу, дышу, сынок, — подал я застывший голос.



Почистил он меня веничком, а потом на кухню к плите потянул, а я прошу, чтобы он меня сразу до начальника заставы вел. Поглядел он на меня, покачал головой, да и говорит:

— Как же я тебя, дед, к начальнику поведу, когда ты еле языком ворочаешь? Отогрей язык, тогда сведу.

Но я сказал, что язык у меня оттого малость пристыл, что я его всю дорогу за зубами держал, а начну говорить, так он сразу же и отойдет.

А тут и начальник заставы, лейтенант Холмский, подвернулся. Услышав шум, он вышел из кабинета, поздоровался, взял под руку и потащил за собой. В кабинете он усадил меня около печки, угостил душистыми папиросами и, потирая руки, не то от холода, не то от радости, что своего старого приятеля увидел, уставился на меня, как бы спрашивая: «Случилось, что ли, чего, Степан Тимофеевич, во вверенном тебе царстве, если ты в такую погоду на заставу притрясся?»

С лейтенантом мы старые знакомьте. Не раз заграничных петушков из леса выкуривали. Не один раз сидел он за моим неказистого вида столом. Я без лишних слов рассказал ему о должниках. Но чтобы не подумал, будто я с жалобой на заставу явился, предупредил его, что не жадность пригнала меня, а сумление и долг.

А он сидит, большой и крепкий, положил руки на стол, и хоть бы шелохнулся. Слушает он меня, а сам, знай, челночки из бумаги мастерит. Скрутит один бумажный кораблик, в сторону отложит и за другой берется. Таких бумажных броненосцев он накрутил во время моего рассказа видимо-невидимо. Зря, значит, приперся я на заставу.

Выпалил я все, что знал, и жду, что скажет, чем отблагодарит меня за ночной переполох начальник. А он, знай, вертит кораблики. Потом встал, подошел к карте и долго со свечой разглядывал ее.

— Вы твердо уверены, Степан Тимофеевич, что должники к станции через Денское болото подались?

Ответил, что свою местность я, как старый охотник, знаю не хуже огорода, и ошибки тут быть не могло.

— Южной кромкой пошли они или восточной?

— Южной, южной, товарищ Холмский. Это я хорошо приметил.

— Как вооружены они были?

Сказал, что у командира сбоку револьвер болтался, а у бойцов, кроме винтовок, никакого другого оружия не видел.

Начальник заставы задал мне еще несколько вопросов, потом позвал старшину и приказал ему накормить меня и уложить спать.

Мне бы тут надо из кабинета уходить, чтобы человеку не мешать работать, а я стою, как стоеросовый пень, и с начальника глаз не спускаю. Уж очень мне хотелось узнать, что за люди гостили у меня. Но увидев, что начальнику не до меня, я простился с ним и прошел в отведенную для меня комнатку, с круглой печкой, от которой несло теплом и свежей краской.

Скоро я услышал, как начальник заставы звонил по телефону. Зычная команда: «Поднима-йсь!» — перебила телефонные звонки. Не прошло и минуты, как за первой командой последовала другая, решительная и твердая: «В ружье!» А затем топот множества ног, стук винтовок заполнили все помещение заставы.

А начальник заставы все крутил и крутил телефонную ручку. Когда шум немного стихал, до меня донеслись отдельные слова. Начальник звонил в комендатуру участка, в отряд, просил выслать какие-то заслоны. Шум увеличивался, и снова разговор начальника тонул в топоте ног бойцов. От кого товарищ Холмский думал заслоняться — я так и не знал. А он все звонил и звонил. И я не выдержал. Нахлобучив чью-то шапку, я подцепил рукавицы и вывалился из комнатки.

Бойцы куда-то уходили, и мне было стыдно сидеть сложа руки на заставе. Я уже не молод, но все же в моих руках есть еще достаточно крепости, чтобы держать ружьишко, да и ноги привыкли к ходьбе.

Около занесенного снегом ладного домика начальника заставы стояли, выстроившись в два ряда, с винтовками за плечами, бойцы. Снег уже успел изрядно побелить каждого из них, отчего пограничники в своих высоких шлемах походили на сказочных богатырей.

Отошел я в сторону, гляжу — около сараев лошади оседланы. Жмутся они, запорошенными мордами нетерпеливо поводят, видать — поскорей и они на дело хотят. Начальник заставы, помахивая плеткой, не спеша прохаживался по крыльцу. Он был одет в добротный черный полушубок, валеные сапоги.

Подвели коня. Когда его выводили из конюшни, он как будто бы был вороной, а перед начальником предстал уже серым. Товарищ Холмский легко вскочил в седло, еще раз оглядел бойцов, махнул рукой, и стоявшие неподвижно пограничники вдруг зашевелились и начали один за другим исчезать в бунтующей темени ночи. Не прошло и двух, а может, трех минут, как от отряда остались на площади одни лишь лыжные следы, которые снег сейчас же и замел. Переливаясь холодными светлячками, искрилась одинокая и пустынная, подернутая кустарником поляна.