Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 170

— Адвокат? Но это ваше слово против их слов. Я думал о другой стратегии поведения. Кого вы знаете в Вашингтоне?

Я никого не смог назвать и задумался. Майор Мортимер дожевал свой сыр.

— Вероятно, я сумел бы вам помочь. Я знаю нескольких человек, у которых есть хорошие политические связи. Понадобится ли вам рекомендательное письмо?

— Вы очень любезны.

Сомневаюсь, что мне удалось изобразить восторг. Мое будущее снова стало неопределенным. Я не мог возвратиться в Европу. Вероятно, придется бежать из Соединенных Штатов. Неужели Эсме навсегда потеряна для меня? Я не поддавался панике. Я отчаянно пытался сконцентрироваться, но теперь все казалось еще хуже, чем раньше. Я плохо помню окончание трапезы. В какой–то момент майор Мортимер помог мне выйти на тротуар и поймал такси. Через четверть часа мы вошли в синие вращающиеся двери одного из многочисленных подпольных баров Нью–Йорка. Внутри нас ожидало то же самое, что я уже видел в Париже: шумная джазовая музыка, дикие танцы и прочее. Именно в тот момент мне меньше всего хотелось находиться в подобном месте, но Мортимер потащил меня сквозь толпу в темную заднюю комнату. Он заказал напитки. Коктейли были не очень крепкие, но я с удовольствием выпил несколько. Подпольные бары посещали весьма приличные люди. Мы зашли не в обычное богемное кафе. Люциус Мортимер был здесь со многими знаком и, очевидно, являлся постоянным и популярным клиентом. С друзьями он беседовал на жаргоне, который я никак не мог понять. Я слышал, как они с Джимми Рембрандтом говорили на этом наречии на борту судна. Я быстро опьянел. Около часа спустя, когда я продолжал невнятно рассказывать о своих проблемах, Люциус сжал мою руку и посмотрел мне прямо в глаза.

— Макс, — сказал он, — я считаю себя вашим другом и попытаюсь вам помочь. Скоро сюда придет Джимми. Мы поговорим с ним. Что если мы поедем с вами в Вашингтон? Я могу представить вас своим друзьям. Вы же захватили с собой все свои патенты?

Я рассказал, что успел предпринять. В моих письмах говорилось, что я скоро буду в Вашингтоне и позвоню, чтобы подтвердить доставку чертежей. Это разумно, сказал Мортимер. Мне нужно расслабиться и сделать еще глоток. Как только я встречусь с нужными людьми, мои проблемы останутся позади.

— Вы можете положиться на меня, я никому и слова не скажу о скандале с дирижаблем. Но рано или поздно это может выйти наружу, вы должны подготовиться к такому повороту событий. Кто предупрежден — тот вооружен. Журналистам сейчас надо только одного: потребовать расправы над иностранцами. Только на прошлой неделе в моем родном городе в Огайо ку–клукс–клан линчевал двух итальянцев. Они были или анархистами, или католиками. Русских любят еще меньше. Так что вам нужно всем прямо заявить, что вы — француз. Называйтесь по–прежнему Максом Питерсоном. Вы можете быть наполовину англичанином. Это избавит от подозрений. Я вас прикрою. Скажем, что мы встретились во время войны, когда вы летали в эскадрилье «Лафайет». Все любят летчиков из «Лафайет».

Я не хотел участвовать в обмане, однако признал, что Мортимер лучше понимал положение дел. В итоге пришлось согласиться: пусть он решает, что сказать людям. Я готов был во всем следовать его советам. Меня по–прежнему поражало чистосердечие и великодушие американца. Какой европеец захотел бы столько сделать для едва знакомого человека? Я едва сдерживал слезы, когда появился Джимми Рембрандт в сопровождении двух молодых женщин, актрис из здешнего шоу. Он обнял меня крепко, как настоящий русский. Он похлопал меня по спине, сообщив, что сильно соскучился. Мы заказали бутылку весьма сомнительного шампанского. Джимми в основном угощал им леди, которые, кудахча и прихорашиваясь, в розовых и синих перьях и шелках скоро стали напоминать напуганных цыплят.

— Похоже на большое приключение! — Рембрандт явно обрадовался. — Мы завтра же поездом отправимся в Вашингтон. Вы сможете уехать так скоро, Макс?

Мы выпили за нашу удачу, за нашу общую судьбу, за нашу счастливую встречу на «Мавритании». С такими чудесными компаньонами у меня не возникнет никаких трудностей, когда я приеду завоевывать американскую столицу. Они шутливо предлагали мне «вспомнить» мать–англичанку, отца, замечательного французского солдата, и его отца, который сражался на стороне южан в годы гражданской войны. Мы даже поговорили о предке, руководившем полком добровольцев в Войне за независимость. К тому времени, когда мы вышли из бара, я снова развеселился, уже наполовину поверив в свою новую личность. Мои приятели нашли самый удачный компромисс, особенно с учетом нашей общей цели. Их друзья были южанами и считались только с теми иностранцами, которые поддерживали Юг шестьдесят лет назад. Мать Джимми Рембрандта, по его словам, родилась в Луизиане, а отец, родом из Пенсильвании, был активным членом Демократической партии до несчастного случая на скачках, который произошел перед самой войной. Вскоре после полуночи мы заказали такси до моего отеля, а мои спутники поднимали воображаемые бокалы за Макса Питерсона, французского джентльмена, и пытались научить меня насвистывать «Дикси». Мелодия очень важна, серьезно говорили они, но если я хочу завоевать привязанность их друзей, то следует выучить все слова. Что до моих политических взглядов, то, по мнению Рембрандта и Мортимера, они были просто идеальными.





По–дружески шутливо Джимми и Люциус помогли мне войти в лифт, а потом направились в «Астор», пообещав встретить меня в холле на следующее утро. Наше сотрудничество должно было принести всем огромную выгоду. Мои французские авиационные проекты, по их словам, покажутся картонными моделями в сравнении с новыми замыслами, которые будут реализованы в Америке. Я вернулся к себе в комнату и попытался собрать вещи. Но как только я остался один, мной неожиданно овладела меланхолия. Я лежал в постели и оплакивал Эсме. Сколько еще времени пройдет до нашего воссоединения? Чем я провинился перед Богом, за что меня карают так строго, тогда как циничные богачи и безжалостные властители остаются безнаказанными?

Уехать из Нью–Йорка было мудрым решением. Здесь меня подстерегали все те же знакомые враждебные силы, хотя я едва ли мог это предположить. Бродя по городу, я видел темных эмиссаров Карфагена, занятых своими черными делами. То тут, то там появлялись признаки опасности, но они оставались незамеченными. В некоторых домах Гарлема, занятых приличными немецкими семьями, которым угрожали со всех сторон афроамериканцы и выходцы с Востока, я видел в окнах плакаты: «Keine Juden und keine Hunde»[184]. Но прошел год–другой, и эти надписи исчезли. Потом и сами семейства покинули город, а смеющиеся негры превратили удобные здания в запущенные трущобы. Нью–Йорк попытался принять их — это был вопрос гордости. Но Нью–Йорк совершил ошибку — все зашло слишком далеко. Город столкнулся с немыслимой ересью: все эти темнокожие мессии и иудействующие лжепророки расплодились во множестве. Христиан учат все терпеть, и мы терпим — но мы не можем и не должны терпеть зло. Лицемерие и воровство не останутся безнаказанными. Те евреи–сефарды — они утверждали, что были испанскими донами, как будто этим стоило хвастаться. Испанскую империю создало карфагенское золото, она была пропитана языческим стремлением к разрушению. Американцы уже разгромили врагов в нескольких героических войнах. Но теперь враги возвращаются под тысячами разных масок. Их не остановить. И их einiklach злорадствует в огромных башнях, стальных и бетонных крепостях, катается в «роллс–ройсах» по Уолл–стрит, управляет судьбами всего мира, в то время как доны Маленькой Италии, Бруклина, Бронкса и испанского Гарлема становятся богаче Морганов или Карнеги и не создают ни благотворительных учреждений, ни фондов, ни библиотек — они только разрушают.

Я не могу винить себя в том, что сталось с Нью–Йорком. Если бы я присмотрелся, то сразу бы увидел гниль и плесень. Меня ослепил невероятный потенциал города, его величие, его красота. И для меня он остался самым красивым городом на земле. Когда теплое утреннее солнце озаряло серые и желтые башни и садилось, подсвечивая алым Бруклинский мост, я задыхался от изумления — и неважно, сколько раз я уже это видел. Я слышал, что в Нью–Йорке уничтожают всю былую красоту, заменяют прежние небоскребы сооружениями из черного стекла и невыразительного камня. Они разбили вдребезги почти все, а то, что не разбили, распотрошили и испортили. Отель «Пенсильвания» теперь стал серым, неуютным кроличьим садком, лишенным стиля и вкуса. Его перекупила фирма «Хилтон» и превратила в машину для переработки путешественников, выходящих из этих нелепых летающих цилиндров. И все сделано во имя демократии. Идея всеобщего равенства — вредная идея. Мечты великих строителей Нью–Йорка, убитого архитектора Стэнфорда Уайта[185], становятся искаженными кошмарами. Призрак старого города нависает над новым. Уайта убили в саду на крыше Мэдисон–сквер, через дорогу от того места, где стоял мой отель. Он построил декорации для собственной смерти. И теперь эти декорации уничтожены. Он привез в Америку все лучшее, что отыскал в Европе, он создал архитектуру, которая была простой, истинно американской по стилистике и пропорциям. Теперь все над этим потешаются. В целом мире силы Карфагена подрывают нашу культуру, наши воспоминания, наши памятники, заменяя их одинаковыми зданиями, которые строятся теперь в разных странах. Они уничтожают наше наследие, они стирают наши воспоминания. Даже наши души находятся под угрозой уничтожения. В 1906 году враги Уайта замыслили его убийство. Убийцей стал еврей по фамилии Toy, который утверждал, что Уайт обольстил его жену. Надо отметить, что Toy в итоге признали невиновным, поскольку он совершил преступление в состоянии аффекта. Злодей избежал наказания. Карфаген произвел еще один выстрел — и остался безнаказанным. Поистине, Ich vil geyn mayn aveyres shitein![186]

184

Нет евреев и нет собак (нем.).

185

Стэнфорд Уайт (1853–1906) — американский архитектор. Наиболее известные его проекты — арка Вашингтона и Мэдисон–сквер–гарден, на крыше которого в 1906 г. его застрелил миллионер Гарри Toy. Причиной убийства был роман Уайта с женой Toy, молодой актрисой и натурщицей Эвелин Несбит. Это происшествие широко освещалось в прессе, судебный процесс над Toy газетчики окрестили «судом столетия». Благодаря своему богатству и связям Toy удалось избежать тюрьмы, он был признан невменяемым в момент убийства, помещен в психиатрическую лечебницу и вышел на свободу в 1913 г.

186

Я смыл все свои грехи! (идиш)