Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 52

Справедливость моих рассуждений обнаружилась для меня совершенно наглядно: мое влечение к Тамаре разрасталось во всепожирающую страсть. Мне трудно было усидеть на камне и не сойти вниз, когда ее фигура снова показалась в аллее кипарисов, и если я не бросился за ней, то только вот по какой причине: надо было при настоящих условиях казаться холодным. О, я буду владеть собой до жестокости к себе и, хотя душа моя полна будет адом, на лице моем отразится лишь спокойствие мрамора: ведь я — Кандинский, холодный ультрареалист, который возносил свое гордое «я» превыше звезд и задался гордой целью поставить себя вне законов человечества и законов природы. Надо и идти по начерченному направлению, заливая холодом анализа огонь страстей, свои человеческие слабости, и инстинктивное отвращение являться в роли… палача надо укрыть под черным докторским фраком. Такие действия не разрушают мое «я», а, напротив выдвигают, согласно оригиналу, который я ношу в своем воображении, как идеал; разрушить его может только одно: подчинение моей воли и ума страстям и слабостям обыкновенного человека, что и пытается совершить Тамара, то есть совершенно развенчать меня и превратить человека идеи в обыкновенного, маленького, презренного человечка-убийцу…

Восток все больше и ярче начал вспыхивать пламенем, как от пожара; вершины гор засверкали пурпуровыми лучами, точно одетые в огненно-красные венцы. Всевозможные краски — алые, фиолетовые, пурпуровые — засверкали, заискрились по деревьям, ущельям и скатам гор, точно на все необъятное пространство скатывались златотканые платки, развевающиеся все шире в руках какого-то скрытого в природе колосса.

Я поднялся с камня, взглянув на гору, на которой возвышалась башня, и вот что я увидел.

На вершине горы стоял маленький тщедушный старичок в черной рясе — вероятно, обитатель башни, как я слышал, какой-то отшельник. Белые, как снег, волосы наподобие венца доходили концами до белой маленькой бородки, и посреди образовавшегося таким образом круга из волос выделялось чрезвычайно старое, морщинистое лицо, от которого так и веяло ладаном, духом молитвословия и неземной кротостью. Странное лицо: я никогда такого не видел; в нем было что-то младенчески тихое, радостное, безмятежно-светлое, точно из его глаз смотрел какой-то безмятежный ангел — кроткий, задумчивый и ясный.

Он смотрел вниз, склонив голову, и вдруг я увидел, что по горе медленно взбиралась бледная дрожащая девушка в сопровождении своей старой няни. Старик, поджидая, когда они подойдут к нему, смотрел на нее пристально и улыбка все шире расходилась по его лицу, делаясь все более сладкой, и вдруг мне показалось, что все лицо его озарилось этой улыбкой, как лучами. Руки его молитвенно приподнялись и остановились над головой Нины.



Постепенно меня все более начала охватывать злоба и то глухое отчаяние, под влиянием которого человек хочет бежать от себя самого. Он ее благословляет — добряк этот, а я… Мой жертвенный ягненок она, подумал я, и во мне пробегала мысль: убийца, убийца, и все прошлое, связанное с этим словом, восставало в уме моем. Здесь было обнаженное сознание прошлого преступления и необходимость совершать их в будущем, одно леденящее меня сознание, без моих идей, имеющих свойство возносить меня от толпы обыкновенных преступников на высоту человека мысли. Я представился себе самому обнаженным, маленьким, несчастным убийцей, но вдруг в уме моем прошла странная мысль, отдавшаяся во мне сарказмом: «Я — Кандинский, реализирующий высшие идеи посредством убийств». В этом одном имени «Кандинский» заключалось для меня мое мировоззрение, вознесшее меня в моих глазах так высоко, мои знания, моя, как мне казалось, всепобеждающая воля, мое холодное презрение к жизни: гордость охватила меня с прежней силой, но в это чувство примешивалась теперь мучительная тревога: я делал усилие верить в себя и не мог; я непосредственно понял, без рассуждений, без анализа, осязал всем своим существом безумие свое, и я боролся с собой, чтобы подавить это внутреннее понимание. «Кандинский, Кандинский», — отчаянно, глухо и гордо прозвучал голос во мне, и мне казалось, что этот голос звучит громко, как колокол. Согнувшись, я подумал: «Однако, это род галлюцинации какой-то, черт возьми». И я стал прислушиваться к себе, призывая на помощь всю силу своей воли, чтобы не поддаться чувству страха. «Нас двое, — гм, интересно», — подумал с удивлением и ужасом в то время, как мне звучало мое второе «я». Я пытался анализировать свое состояние; но воображение мое работало слишком болезненно-ярко, и вдруг звук колокола, раздавшегося в это время откуда-то с монастыря, отозвался где-то во мне, в глубине моего существа, и зазвучал, и в уме моем возникла иллюзия: мне показалось, что я сам движущийся разрушенный храм, откуда отлетел ангел мира вместе с моим детством. Детство мое пронеслось в уме моем, когда я был ясным и чистым, и мне стало жаль его при представлении того страшного гордого существа, в которое я обратился теперь, и как бы в подтверждение этого внутри меня снова отозвался, как эхо, звон колокола — ясно и как-то похоронно. Мне хотелось крикнуть в чувстве испуга, но я засмеялся протяжно, тихо и глухо, и во мне самом отозвался этот смех болезненно-странно, точно вопли какого-то другого, скрытого во мне существа. Мне хотелось бежать, скрыться от самого себя, от людей, от света, не думать, не чувствовать. И я пошел, упрямой волей сдерживая свое желание бежать и потому очень медленно, очень гордо подняв голову. Проходя мимо горы, я с ненавистью и злобой взбросил глаза на старика: его вид заставлял меня страдать, так как он представлял живое отрицание того, что было во мне и моих мыслях, овладевших мной. Невыразимо противным он мне казался и я пошел быстро-быстро и, с видом чрезвычайно гордым и заносчивым, я стал анализировать свое состояние и факт появления как бы моего второго «я» во мне; мне казалось, что я вполне ясно разрешил задачу, вспомнив, что мозг человека состоит из двух одинаковых полушарий, и потому иногда получается как бы двойственность воспоминания и сознания. Постепенно рассуждения стали ободрять меня: ведь я снова попал в свою стихию материалистических индукций и дерзких выводов, и скоро я как бы окрылился. Не чувствуя усталости, я стал взбираться с одной горы на другую и, наконец, почувствовал, что я нахожусь в области вечного эфира, выше облаков, которые скользили где-то внизу, обвивая миниатюрные сосны точно тончайшей кисеей и — в других местах — неподвижно повиснув в воздухе розовато-сизым туманом. Мне казалось, что у меня недостает только крыльев, чтобы вполне чувствовать себя духом зла, и в душе моей поднялся смех — холодный, гордый, презрительный. Внутренне я перестал быть медиком и переродился в какое-то другое существо, а воспоминание о моих умственных бурях и преступлении как бы отрывало меня от всего человеческого и земного.

Я шагал быстро по ровному гребню горы большими шагами, чувствуя необыкновенную легкость. Этому, конечно, способствовал разреженный горный воздух, обильно врывавшийся в мои легкие и расходившийся по моим артериям и венам.

Не замечая, как шло время, я переходил с горы на гору, пока не очутился в прежней местности близ монастыря. Среди почти полного безмолвия продолжал раздаваться с колокольни мерный и ровный звон, призывающий «братию» в обитель. Я подумал, что тысячи лет раздается этот звон над землей и человеческие волны двигаются на этот зов Незримого, задававшего одну и ту же загадку: отгадайте, кто я; миллионы Эдипов бросаются в бездну отчаяния, не разрешив сей загадки. Но я полагал, что разрешать здесь, пожалуй, и нечего: толпа — стадо, идущее на голос свирели.

Несколько монахов, идя мне навстречу, вдруг остановились и уставили на меня испуганные, недоумевающие взоры. Что их так удивило — не понимаю. Я дерзко вперил в них глаза и, должно быть, в моем лице было что-то особенное: они опустили головы и смиренно сложили на груди руки. Я быстро ушел от них и вдруг увидел стоявшего у подошвы горы пустынника, — белого старика. Неподвижно стоя на месте, он смотрел на меня своими светящимися, добрыми глазами так пристально, точно с глубины его глаз исходило какое-то второе зрение, проникавшее в глубину моего «я». Претензия знать, что происходит во мне, мне всегда казалась смешной странностью, и я хотел наказать служителя Бога за такую дерзость. Я остановился против него и, презрительно прищурив глаза, начал в упор рассматривать его.