Страница 21 из 52
— К счастью, несмотря на все твои уверения, Евстафий Кириллович, что ты негодяй, я отрицаю это, энергически отрицаю. Иначе сознание такой истины повергало бы меня в глухое отчаяние и отравило бы мою жизнь.
Она подняла на меня свои опущенные долу взоры и посмотрела с неизъяснимым лукавством.
— Все таки я стар, стар… ты меня ласкаешь из сострадания, не по страсти. Умру я, умру… Все тебе отдам… ведь я похитил тебя, твое молодое тело… все отдам и завещание напишу, как ты требуешь… А за все это — люби меня, пока я жив… Или притворись — целуй меня, старого…
— Стыдись, Евстафий, у тебя в мыслях только греховная любовь да поцелуи, и святая нежность к детям далека от твоего сердца. Плохо нашей бедняжке Нине, и она очень тревожит меня. Добрый Георгий Константинович, отыщите ее и утешьте нашего ангела; идите прямо на звуки мандолины и вы найдете ее… будьте с нею нежны, ведь она вас любит, бедняжечка.
— Ну- ну, пойдем, мое сердце, не тревожь себя…
Семеня ногами и улыбаясь, старик повел было свою княгиню в глубину балкона, но она приостановилась и подала мне руку.
— Пожалуйста же, доктор…
Я почувствовал записку в своей руке и сошел вниз. До моего слуха донесся взволнованный голос князя:
— Как ты на него смотрела!.. Не люблю я этого доктора. Ты на него смотрела.
— Вам все только кажется.
— Я его готов разорвать!.. Когда ты на него смотришь, во мне — ад… Дай прежде лечь в гроб и потом люби кого хочешь и дели мое богатство. Бессилен я с тобой…
Я пошел по аллее. Чуть слышные звуки струн — нежные и мелодические — нарушали безмолвие сада. Солнце опускалось и золотистые лучи потянулись по деревьям, точно тончайшие золотые волосы скрытого в небе божества, которое, в порыве сердечной нежности, оплело ими землю и меланхолические задумчивые деревья.
Я быстро пошел на звон струн. Звуки делались все громче, и я испытывал странное ощущение: точно в глубине моего существа рыдал какой-то кроткий, опечаленный ангел, разбивая мою волю, маня меня к миру и любви и крича: «Будь добрым, будь добрым». Вот и понимайте после этого человека. Я, такой положительный, холодный практик, отвергающий всякую чувствительность и готовый вскрыть анатомическим ножом хотя все человечество, если бы оно обладало одним общим туловищем, — я впадаю в странное, почти болезненно-чувствительное настроение и почему? Больная девушка тоненькими больными пальчиками перебирает по струнам какой-то деревяшки; деревяшка пищит, охает, и писк этот вызывает страдание, печаль во мне, какие-то порывы воспарить над землей и делает меня почти ненормальным.
Как хотите, я нахожу это обидным для нашего сознания. Добро бы это были отзвуки небес, как это могут думать, положим, молящиеся католики, дух которых, под влиянием органа, уносится, как им кажется, чуть не прямо в рай, к херувимам. Но ведь я знаю, в чем тут штука. Все объяснение в нервах, в том, что человек — ходячий орган и музыка затрагивает его собственные бесчисленные струны; но, так как люди не думают о скрытом в них механизме, то человечество впадает в колоссальный самообман: людей можно увлекать к небу, в преисподнюю, на бойню, и они с увлечением маршируют, как козлы и овцы, на звуки волынки. Как бы ни было, а сознавать это обидно, и теперь я особенно ясно понимал свое право поступать согласно доводам холодного ума. Я выделяю себя одного из всего человечества, которое презираю от души; и, несмотря на это, я не мог пересилить себя: не испытывать действия звуков инструмента. Они раздавались все громче, появляясь точно из-под земли — охали, рыдали, ныли, и вне казалось, что сама печальная музыкантша томно вдыхает и шепчет мне: «Ты злой, злой — хочешь убить меня. За что? вина моя одна: я тебя люблю, люблю, люблю»… а струна откликалась, точно из бездны: дзинь-дзинь. «Будь добрым, добрым… Ты в заблуждении находишься и твой ум — холодная бездна, в которой ты сам пропадешь» — дзинь-дзинь! «Пропадешь, пропадешь, не верь себе» — дзинь-дзинь! «Твои идеи — лес: ты заблудился, мне жаль тебя, жаль, жаль» — дзинь-дзинь!
Я чувствовал себя преотвратительно и начинал сомневаться: не галлюцинирую ли я, и сомневаться в силе своей воли; в то же время, меня подавляла такая грусть, точно в моем сердце медленно оборачивалась холодная змея, холодя мои внутренности. Я не хотел дальше идти и опустился на камень. И вдруг мне представился мертвец в том положении, в каком я его видел на постели; на одно мгновение меня охватило глубокое отчаяние; я почувствовал себя как бы в бездне, в обществе с Каинами-убийцами; но это продолжалось мгновение, не более: казалось, змея, которая до этого времени холодила меня, сделала последний, мучительный для меня оборот, вытянулась во мне головой к моему горлу и шепнула: «Мой брат по гордости ума, встань сильным, как я». Я поднялся гордым, сильным и злым. О чем тут раздумывать — ведь я перешел Рубикон, отделяющий обыкновенных смертных от убийц, и нахожусь в бездне, из которой возврата нет. Все мои идеи мне снова показались прекрасными и величавыми, как огромное, холодное здание, которое я сам воздвиг и среди которого я царь. Меня потянуло к злодействам и одновременно с этим к наслаждениям, и моя союзница мне обрисовалась в самых чарующих красках. Я едва не вскрикнул от радости, от особенной любви к ней, любви самой могущественной: в ней чувствовался союз преступлений. Я вспомнил о ее записке и стал читать.
«Прочитай и изорви или, лучше, сожги. Иди и отыщи непременно эту плаксу; спустись вниз и иди по нижним аллеям; она, вероятно, сидит у озера. Поухаживай за ней: что делать, это необходимо ввиду наших дальнейших замыслов. Только не целуй ее: мне будет казаться, что на твоих губах следы ее дыхания, и это отравит наше блаженство, которое наступит скоро: в двенадцать часов ночи жди меня в сторожке у монастыря, наверху горы. Я усыплю своего Аргуса».
Я поднялся с камня, радуясь при мысли, что скоро буду с ней. Меня точно подымала какая-то сила и уносила все дальше: восторг всецело овладел мной. Однако, я не знал, куда идти.
Подо мной, в искусственно сделанном подземном коридоре, виднелись вершины деревьев, на которых играли золотые лучи солнца. Невдалеке виднелась подгнивающая деревянная лестница: я стал спускаться по ней и очутился в зеленом коридоре. Здесь царил вечный полумрак и сквозь древесные купола виднелись только узенькие полоски голубого неба. Звуки струн доносились гораздо громче. Я шел довольно долго, переходя из одного коридора в другой, и вдруг совершенно неожиданно очутился у берега прозрачного голубого озера, вокруг которого возносились остроконечные скалы на громадную высоту. Это было очень дикое место, полное мрачной поэзии, и я не сомневался, что дочь старого князя находится где-нибудь здесь под скалой. Где же ей и быть больше, — ведь это место совершенно гармонирует с ее опечаленной душой, в которой царят бурные чувства к моей особе — и вздохи глубокого отчаяния — подобие криков орла среди этих скал. Бедная княжна!.. Я сейчас же ее увидел, но какой она имела вид! Она сидела на вершине огромного камня, который, как казалось, был когда-то оторван от скалы, упал в озеро и теперь, покрытый мхом, одним концом лежал на берегу, а другим входил в воду. Длинные нити мха тянулись от него к поверхности озера, унизанные каплями воды, точно слезы, катящиеся по морщинам одинокого старца. Мне казалось, что княжна представляла необъяснимое сходство с этим камнем: она сидела, точно окаменелая, в одной позе, с мандолиной на коленях, на струнах которой недвижно лежали ее пальцы — с головой, опущенной на грудь, с которой, как нити растений с камня, свешивались распущенные волосы; широко раскрытые глаза ее были неподвижно устремлены в воду. Это было полное олицетворение уныния и грусти и мне казалось, что она и камень представляли нечто целое, дополняющее друг друга.
Ее хрупкая больная красота, в соединении с выражением грусти, могла бы растрогать хоть кого, но в моем уме мелькали картины смерти ее брата и, казалось, с самой могилы его в мою душу вливался холод. Чем яснее я сознавал, что она меня любит, тем сильнее подымалось чувство злобы во мне. Я понимал, что создал для себя ужасное положение, и чувствовал, что всесильное «нечто» толкало меня вперед. Я не мог бы остановиться, если б и захотел.