Страница 10 из 12
Часам к одиннадцати Михаила Васильевича разморило, и в полудреме ему начала мерещиться какая-то таблица, где все известные науке химические элементы располагались стройными рядами и столбцами, но тут к нему тихонько подкрался Иван Иванович и, хлопнув по плечу, поинтересовался:
– Клюет?
Михаил Васильевич вздрогнул, очнувшись, привстал, присел, снова привстал. Шувалов рассмеялся:
– Спит, собака! Признаться, я удивлен твоим нерадением.
– Разомлел на солнышке, ваше превосходительство. С рассвета сижу. Сейчас чудно́е мне привиделось.
– Что же?
Ломоносов наморщил лоб, потер пальцами переносицу.
– Пустое! Вылетело из головы.
Он медленно выпрямился, разминая затекшие члены, и рукой указал на довольно внушительную горку карасей, уложенных под сосновую сень на листы лопуха. А рядом с нею чего только не было насыпано: навозные черви, хлебные катыши, маслянистые комья каши, белесые опарыши, мотыль, овсяное зерно. И сам улов, и уйма приманок так поразили Ивана Ивановича, что рыболов счел нужным объясниться:
– Я, как удочки поставил, сразу жмыха растолченного к поплавкам для прикормки бросил. Не клевало с полчаса, потом на перловку и тесто брать начал. Даром что вода здесь как роса, ила на дне мало, и мотыля или червя он только по праздникам отведывает, а не взял! Страсть, какая рыба капризная.
Тут говорящий резко развернулся и бросился к снастям. Иван Иванович с легким волнением заглянул в водяное око пруда: срединный поплавок, покачнувшись, накренился набок. Шувалов замер, Ломоносов тоже. Он подсек в тот момент, когда поплавок полностью завалился, затем бережно подвел его ближе и ловким, уверенным движением выдернул весьма крупный, фунта на три, экземпляр.
Михаил Васильевич присоединил его к остальным и, сверкнув искорками, вспыхнувшими в ясных глазах, сообщил:
– Шесть штук осталось.
Иван Иванович недоверчиво взглянул на друга-ученого.
– Число верное, ваше превосходительство. За прудами графские егеря наблюдают особо, поскольку карасей этих Петр Иванович так любит, что за ушами трещит. Но только чтоб жаренных в сметане с луком и чешуи не снимать!
– Это кто тебе рассказал?
– Изящная кухарка его сиятельства… Глашка… Болтливая девка, слава богу!
– Михайло, да ты повеса! Изящную кухарочку приметил, а мне не показал, – развеселился Иван Иванович.
Ломоносов, однако, шутку покровителя своего оставил без внимания.
– Быть по сему, – решил камергер и кивком указал на горку трепещущих созданий. – За ними пришлю. До конца дня из этого пруда шесть карасей выловишь – ставка сыграла.
В четвертом часу пополудни, когда Глафира в накрахмаленном переднике вонзала нож в карасиную голову и тихонько напевала: «Илья-пророк по межам ходить», – в поварскую ворвался Ломоносов, бешено вращая глазами и крича:
– Что же жрет эта тварь… божия? – добавил он, заметив крепостную.
Дважды обежав кухню, Михаил Васильевич остановился в темном углу ее, у низкого столового буфета, словно бы вздувшегося изнутри. Глубины его скрывали множество глиняных и фарфоровых горшочков и баночек с заморскими пряностями и специями, куда только повар самого Петра Ивановича имел счастье совать свой красный нос. Ломоносов распахнул створки шкафа, задребезжал, загремел крышками.
– Руки прочь! – завопила Глашка, непроизвольно подражая главной кухарке, от которой слышала подобное по пятидесяти раз на день, и бросилась на защиту драгоценных специй. Она оттолкнула разбойника от буфета и вмиг приняла оборонительную стойку, будучи все еще с ножом в руке.
– Ты что? – испуганно спросил Михаил Васильевич.
Пару секунд спустя Глашка выронила нож и шагнула назад, тяжело дыша. Ломоносов в свой черед перевел дух и сдержанно произнес:
– Дура баба.
– Это приправы господина Кушав-вати, – заикаясь, оправдывалась кухарка. – Вы простите меня, окаянную, Михаил Васильевич. Бес попутал. За ради бога, простите!
Тут у нее задергалась нижняя губа, и, как две реки, хлынули слезы.
– По́лно, – примирительно вымолвил профессор, поднял нож с пола и усадил девушку на лавку. – По́лно, изящная моя Глафира. Не на то глаза, чтоб текла слеза.
Присев напротив, Ломоносов подал кухарке платок, деликатно смахнул мизинцем с ее щеки золотистую чешуйку и, чуть погодя, пожаловался:
– Не возьму я в толк, чего он хочет! Хлебом, кашей, пряником, и червем и на мотыля его заманивал. Не берет, старый прощелыга!
– Кого же вы этак потчуете, Михайло Василич? – удивилась Глашка.
– Карася! Одного, последнего. О, если бы ты знала, какая великая польза отечеству от него быть может.
– Ой ли? – вздрогнула кухарка.
Рыболов-неудачник уныло кивнул.
– А вы его бреднем! – вдруг предложила девушка, и лицо ее просияло.
– Не могу я так, Глашенька. Надо, чтобы по чести, по справедливости, – возразил академик, а потом доверительно попросил:
– Выдай мне немного тех пряностей!
Шувалов сидел на корточках над пятью тушками рыб, возложенных на листы лопуха, когда Ломоносов воротился к пруду. Заслышав знакомую поступь, Иван Иванович обернулся и озадаченно покачал головой.
– Время не медлит, Михайло.
– Еще не вечер, ваше превосходительство, – упрямо возразил рыболов.
– Вот смотрю я на тебя: лицо красное, глаза злые, огни в них колышутся, словно всполохи, и сам горю желанием поучаствовать! – издалека начал Шувалов.
Михаил Васильевич раскусил его тотчас и, не сдержавшись, вспылил:
– Освободите место!
– Уймись ты, бешеный мужик!
Иван Иванович, в отличие от Ломоносова, владел собой превосходно. Он повысил голос лишь для того, чтобы осадить неучтивца, и продолжил с привычной своей мягкостью:
– Я рядом посижу, понаблюдаю.
– Если вы так собирались поступить, – смиренно отвечал тогда академик. – Прошу покорно, чтобы случившееся вовсе не вспоминалось, потому что нахожусь я в крайнем напряжении.
– Забыл, Михайло.
– За все благодеяния господь бог вас наградит, – твердо произнес Ломоносов.
– А ты мне оду напиши. «Но мы не можем удержаться От пения Твоих похвал».
– Дразните? – улыбнулся Михаил Васильевич и горделиво расправил плечи. – Я за «благословенное начало Тебе, Богиня, воссияло» две тысячи рублёв получил в награждение. Лишь за слова в порядке стройном, за красноречие одно!
– Потому и ценю тебя превыше остальных, – отметил Иван Иванович и напомнил: – Однако карась, не в пример человеку, елейными речами не польстится, на острое словцо не клюнет.
– Тем более извольте место освободить! – сказал рыболов, отодвинул Шувалова в сторону и принялся орудовать удочками.
Не прошло и минуты, как поплавок из птичьего пера дрогнул и ушел под воду. Рука Ломоносова молниеносно откликнулась на поклевку. После подсечки он стал действовать осторожно, плавно и, давая рыбе возможность «погулять», старался не ослаблять шелковой лесы. Остро чувствуя ее тяжесть и сопротивление, подводил он ближе упорного своего карася. Ломоносов скользнул к самому краю земли, наклонился далеко вперед и со сладостным томлением ждал, что вот-вот увидит золотую рыбку.
Карась сорвался легко.
Михаил Васильевич, коротко вскрикнув, безотчетно погнался за ним по воде, как по суше, упал и пропал среди брызг, вспыхнувших в лучах заходящего солнца.
Трепетные волны успокоились, улеглись. Лишь там, где стоял недвижим высокий, крупный человек, гладкое бронзовое зеркало пруда являло взору мимолетность своего совершенства. Ссутулившись, потупившись, человек понуро наблюдал, как капли, стекающие с дрожащих пальцев, звонко и беззаботно разбиваются о воду. Досаду, разочарование, стыд выражали опущенные вниз уголки его губ. Другой человек, находящийся на берегу, лихорадочно подбирал слова утешения.
– Вот как бесславно… – вдруг заговорил Ломоносов.
– Оставь! – прервал его Шувалов. – Не за чем было отстаивать передо мной свою правду, она мне не нужна, ибо, если поморы – упорные, пытливые, сильные люди, с умом ясным и твердым, то ты – их сын, и сын достойный. Что касается награды за победу в споре, ту за необходимое дело почитать должно.