Страница 4 из 15
Я был с Блейном, когда Блейна осенило. Он увидел в углу одного голубя, а птица не могла взлететь.
– Слушай, – сказал Блейн, – я знаю, эти птицы умеют друг с другом разговаривать. Давай кое-что внушим этой птахе, чтобы она передала остальным. Мы ее накажем и забросим вон на ту крышу, а она расскажет обо всем другим птицам.
– Годится, – сказал я.
Блейн подошел к птице и взял ее в руки. У него был маленький коричневый «Жиллетт». Он огляделся по сторонам. Все происходило в тенистом углу прогулочного дворика. День был жаркий, и там столпилось полно заключенных.
– Кто-нибудь хочет ассистировать мне во время операции, господа? – спросил Блейн.
Ответа не последовало.
Блейн принялся отрезать первую лапку. Сильные мужчины отвернулись. Я увидел, как один, а то и двое подносят ближайшую к птице руку к виску, отгораживаясь от этого зрелища.
– Что за чертовщина с вами творится, ребята? – прикрикнул я на них. – Нам надоело голубиное дерьмо в волосах и глазах! Мы накажем эту птичку так, что, когда зашвырнем ее обратно на крышу, она наверняка все другим птичкам расскажет: «Там внизу какие-то подлые распиздяи! Не приближайтесь к ним!» Этот голубь обязательно скажет другим голубям, чтобы те больше на нас не срали!
Блейн зашвырнул птицу на крышу. Я уже не помню, подействовало это или нет. Но помню, во время уборки моя щетка наткнулась на две голубиные лапки. Без приделанной к ним птицы они смотрелись очень странно. Я смел их вместе с говном.
Большинство камер было переполнено, и там иногда происходили расовые беспорядки. Однако охранники были садистами. Они перевели Блейна из моей камеры в камеру, битком набитую чернокожими. Войдя, Блейн услышал, как один черный говорит:
– Ага, вот и мой малолеток! Да, сэр, из этого сопляка я сделаю своего малолетка! Да чего уж там, всем по кусочку хватит! Давай, крошка, раздевайся, или тебе помочь?
Блейн разделся и вытянулся плашмя на полу. Он слышал, как они ходят вокруг.
– Боже! Да я такого большеглазого УРОДА отродясь не видывал, ну и очко!
– Что-то не стоит у меня, помоги, никак не выходит!
– Господи, она похожа на тухлый пончик!
Все отошли, и тогда Блейн встал и снова оделся. В прогулочном дворике он сказал мне:
– Мне повезло. Они могли меня в клочья разорвать!
– Благодари свою уродливую задницу, – сказал я.
Еще там был Сирз. Сирза запихнули в камеру к банде чернокожих, и он, оглядевшись, затеял драку с самым здоровенным из них. Тот укладывался спать. Сирз высоко подпрыгнул и обоими коленями опустился здоровяку на грудь. Они подрались. Сирз его отметелил. Остальные просто смотрели.
Казалось, Сирза вообще ничего не волнует. В прогулочном дворике он, мерно покачиваясь, сидел на корточках и дымил окурком. Он взглянул на одного чернокожего. Улыбнулся. Выпустил дым.
– Знаешь, откуда я? – спросил он чернокожего.
Чернокожий не ответил.
– Я из Ту-Риверса, Миссисипи. – Он затянулся, задержал дыхание, выдохнул, покачиваясь на корточках.
– Тебе бы там понравилось.
Потом он щелчком бросил окурок, встал, повернулся и зашагал через дворик…
Задирался Сирз и к белым. У Сирза были престранные волосы: они, грязно-рыжие, казались приклеенными к голове и стояли торчком. На щеке шрам от ножа, а глаза большие, очень большие.
Нед Линкольн выглядел лет на девятнадцать, хотя было ему двадцать два – с вечно разинутым ртом, горбатый, с бельмом, наполовину закрывавшим левый глаз. Сирз заприметил малыша во дворике в его первый тюремный день.
– ЭЙ, ТЫ! – окликнул он малыша. Малыш обернулся.
Сирз нацелил на него указующий перст.
– ТЫ! Я ТЕБЯ ЗАМОЧУ, ПРИЯТЕЛЬ! ЛУЧШЕ ГОТОВЬСЯ, ЗАВТРА Я ТЕБЯ ПРИХЛОПНУ! Я ТЕБЯ ЗАМОЧУ, ПРИЯТЕЛЬ!
Нед Линкольн так и остался стоять, почти ничего не поняв. Сирз, словно обо всем позабыв, разговорился с другим заключенным. Но мы-то знали, что он все помнит. Таков уж был его метод. Заявление свое он сделал, и точка.
В тот вечер один из сокамерников сказал малышу:
– Лучше готовься, малыш, он не шутит. Лучше что-нибудь себе раздобудь.
– Что?
– Ну, если отодрать ручку от водопроводного крана и наточить острие о цемент, может получиться маленькая заточка. А хочешь, могу продать тебе за двушник настоящую классную заточку.
Заточку малыш купил, но на другой день остался в камере, на прогулку он не вышел.
– А сосунок-то испугался, – сказал Сирз.
– Я бы и сам испугался, – сказал я.
– Ты бы вышел, – сказал он.
– Я бы остался в камере, – сказал я.
– Ты бы вышел, – сказал Сирз.
– Ну ладно, я бы вышел.
На следующий день Сирз прирезал его в душевой.
Никто ничего не видел, разве что вместе с мыльной водой по водостоку текла чистая алая кровь.
Есть люди, которых вообще не сломаешь. Даже карцером их не проймешь. Таким был и Джо Стац. Казалось, он сидит в карцере вечно.
В конюшне начальника тюрьмы он был самой необъезженной лошадью. Сумей тот сломать Джо, его власть над остальными стала бы куда более ощутимой.
Как-то раз начальник привел двоих своих людей, те отодвинули крышку, начальник опустился на колени и сверху окликнул Джо.
– ДЖО! ДЖО, ТЕБЕ ЕЩЕ НЕ НАДОЕЛО? ХОЧЕШЬ ВЫЙТИ ОТТУДА, ДЖО? ЕСЛИ НЕ ЗАХОЧЕШЬ ВЫЙТИ СЕЙЧАС, ДЖО, ТОГДА Я ВЕРНУСЬ ОЧЕНЬ НЕ СКОРО!
Ответа не последовало.
– ДЖО! ДЖО! ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?
– Слышу, слышу.
– ТОГДА КАКОВ ТВОЙ ОТВЕТ, ДЖО?
Джо взял свое ведро с мочой и дерьмом и выплеснул содержимое в физиономию начальнику. Люди начальника задвинули крышку на место. Насколько я знаю, Джо до сих пор сидит внизу, живой или мертвый. О том, что он сделал с начальником, стало известно. Мы частенько думали о Джо, особенно ночами, после отбоя.
Когда я вышел, я решил, что надо немного обождать, а потом вернуться на это место, надо посмотреть на него снаружи и, точно зная, что за дела творятся там внутри, как следует разглядеть эти стены и дать себе слово никогда больше туда не попадать.
Но, выйдя оттуда, я так туда и не вернулся. Я так и не взглянул на те стены снаружи. Они как скверная баба. Возвращаться нет смысла. Даже смотреть на нее не хочется. Но о ней можно поговорить. Именно этим я сегодня какое-то время и занимался. Удачи тебе, друг, внутри ты или снаружи.
Дурдом немного восточнее Голливуда
Мне показалось, я слышу стук, посмотрел на часы – было всего лишь час тридцать дня, господи боже мой, я влез в старый халат (я всегда спал нагишом, пижамы мне казались нелепыми) и открыл одно из разбитых боковых окошек у двери.
– Ну что еще? – спросил я. Это был Безумец Джимми.
– Ты что, спал?
– Да, а ты?
– Нет, я стучал.
– Заходи.
Он приехал на велосипеде. И имел на голове новую панаму.
– Нравится моя новая панама? Тебе не кажется, что я просто красавец?
– Нет.
Он уселся на мою кушетку и давай смотреться в высокое зеркало позади моего кресла, то так, то сяк дергая свою шляпу. Он принес два бумажных пакета. В одном была непременная бутылка портвейна. Другой он опорожнил на низкий столик – ножи, вилки, ложки; маленькие куклы – за коими последовала металлическая птичка (бледно-голубая, со сломанным клювом и облупившейся краской) и прочие, не менее разнообразные виды хлама. Этим дерьмом – сплошь краденым – он торговал в разных хипповых и торчковых лавчонках на бульварах Сансет и Голливуд – то есть в бедняцких кварталах этих бульваров, где жил и я, где жили мы все. Точнее, мы жили поблизости – в полуразрушенных дворах, гаражах, на чердаках, а то и ночевали на полу у временных друзей.
Между тем Безумец Джимми считал себя художником, а я считал, что его картины никуда не годятся, и ему об этом сказал. К тому же он сказал, что и мои картины никуда не годятся. Не исключено, что правы были мы оба.