Страница 3 из 18
Набоков вспоминал, что в детстве у него проснулись недюжинные способности к математике, которые потом пропали. Некоторые собственные признания, сделанные уже зрелым писателем, позволяют догадываться о восприимчивости его натуры, обозначившейся рано, о богатстве и импульсивности его детской фантазии. В воспоминаниях он писал: «Я всегда был подвержен чему-то вроде легких, но неизлечимых галлюцинаций. Одни слуховые, другие зрительные…»[24] и далее: «У меня вырастали из рубиновых оптических стигматов и Рубенсы, и Рембрандты, и целые пылающие города. Особого толчка, однако, не нужно для появления этих живописных призраков, медленно и ровно развивающихся перед закрытыми глазами»[25].
Или другое свидетельство: «Всю жизнь я засыпал с величайшим трудом и отвращением. Люди, которые, отложив газету, мгновенно и как-то запросто начинают храпеть в поезде, мне столь же непонятны, как, скажем, люди, которые куда-то баллотируются или вступают в масонские ложи…»[26]. «…в детстве предстоящий сон казался мне палачом в маске, с топором в черном футляре и с добродушно-бессердечным помощником, которому беспомощный король прокусывает палец. Единственной опорой в темноте была щель слегка приоткрытой двери в соседнюю комнату, где горела одна лампочка из потолочной группы и куда Mademoiselle (швейцарская гувернантка. – Н.Б.) из своего дневного логовища часов в десять приходила спать. Без этой вертикали кроткого света мне было бы не к чему прикрепиться в потемках, где кружилась и как бы таяла голова»[27].
И неожиданное, редчайшее набоковское откровение:
«Был я трудный, своенравный, до прекрасной крайности избалованный ребенок, – признавался писатель. И добавлял: – Балуйте детей побольше, господа, вы не знаете, что их ожидает!»[28].
Набоков вспоминал, как в раннем детстве «мать во всем потакала (его. – Н.Б.) ненасытному зрению. Сколько ярких акварелей она писала при мне, для меня!»[29] «Как я любил кольца на материнской руке, ее браслеты! Бывало, в петербургском доме, в отдаленнейшей из ее комнат, она вынимала из тайника в стене целую груду драгоценностей, чтобы позабавить меня перед сном»[30].
Родители, и особенно мать, с готовностью и радостью исполняли желания своего любимца. Набоков рассказывает, как во время болезни мать поехала «купить мне (В.Н. – Н.Б.) очередной подарок: планомерная ежедневность приношений придавала медленным выздоравливаниям и прелесть и смысл»[31]. Эпизод с покупкой подарка из реального детства был перенесен писателем в текст главы I романа «Дар» – герой в подробностях представляет поездку матери и в своем воображении видит, куда она едет и что покупает ему. И мать действительно приносит ему столь желанный большой рекламный карандаш, висевший в витрине магазина Ф. Треймана на Невском, 18. Таково перенесенное в роман свидетельство силы воображения и интуитивного видения маленького Владимира.
Родители писателя, воспитывая сына в роскоши и любви, научили его видеть хрупкую, уникальную красоту окружающего мира, восхищаться ею и ценить ее превыше вещественного богатства. «“Вот запомни”, – говорила она (мать. – Н.Б.), с таинственным видом предлагая моему вниманию заветную подробность: жаворонка, поднимающегося в мутно-перламутровое небо бессолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц, снимающих в разных положениях далекую рощу, краски кленовых листьев на палитре мокрой террасы, клинопись птичьей прогулки на свежем снегу. Как будто предчувствуя, что вещественная часть ее мира должна скоро погибнуть, она необыкновенно бережно относилась ко всем вешкам прошлого, рассыпанным и по ее родовому поместью и по поместью свекрови…»[32].
Набоков вспоминает в «Других берегах», как брат матери, Василий Рукавишников, приезжал к ним в поместье летом и «с обещанием дивного подарка в голосе […] он подводил меня к ближайшей липке и, изящно сорвав листок, протягивал его со словами: “Pour mon neveu, la chose la plus belle au monde” (“Моему племяннику – самая красивая вещь в мире”)»[33]. Когда Владимиру исполнилось семнадцать лет, Василий Рукавишников умер. Миллионное состояние и богатое имение Рождествено он оставил любимому племяннику. Целый год Владимир Набоков пребывал миллионером. В автобиографии, подходя в рассказе к этому моменту, Набоков ввел коротенькую главку-отступление. Привожу ее основную мысль: «Мое давнишнее расхождение с советской диктатурой никак не связано с имущественными вопросами. Презираю россиянина-зубра, ненавидящего коммунистов, потому что они, мол, украли у него деньжата и десятины. Моя тоска по родине лишь своеобразная гипертрофия тоски по утраченному детству»[34].
И правда, потеряв огромное состояние, оказавшись на чужбине практически без средств, Набоков никогда не казался обездоленным. Вот каким вспоминает его в эмиграции Иосиф Гессен, близкий друг его отца, возглавлявший вместе с ним в Берлине газету «Руль» и издательство «Слово»: «Передо мной был высокий, на диво стройный, с неотразимо привлекательным тонким, умным лицом, страстный любитель и знаток физического спорта и шахмат… Больше всего пленяла ненасытимая беспечная жизнерадостность, часто и охотно прорывавшаяся таким бурным смехом, таким беспримесно чистым и звонким, таким детски непосредственным, добродушно благостным, – что нельзя было не поверить ему, что “так лучезарна жизнь и радостей так много… что сижу я дивлюсь. Пусть хмурится сосед мой нерадивый, а я, я радуюсь всему”»[35].
Научившись в детстве видеть и наслаждаться богатством природы, Набоков знал и умел ценить истинную живую роскошь мира, которую выхватывал зорким зрением и переливал в свою сверкающую самоцветами, дышащую, звучащую гениальную прозу.
Страсть к бабочкам перешла к Владимиру от отца. Начиная с 7-летнего возраста он собирал коллекции, изучал их, с упоением «зачитывался энтомологическими журналами» в библиотеке отца и в конце концов превратился в ученого-энтомолога, продолжавшего охоту на бабочек в течение всей жизни. Первую научную статью о них писатель опубликовал на английском в первый семестр обучения в Кембридже. Она называлась «Несколько заметок о лепидоптере Крыма». Увлечение бабочками позволило Набокову постичь некоторые таинственные явления природного мира, одним из шедевров которого является загадка мимикрии. Набоков пишет о ней в «Даре»: «Он (отец. – Н.Б.) рассказывал о невероятном художественном остроумии мимикрии, которая не объяснима борьбой за жизнь (грубой спешкой чернорабочих сил эволюции), излишне изысканна для обмана случайных врагов […] и словно придумана забавником-живописцем как раз ради умных глаз человека… он рассказывал об этих магических масках мимикрии: о громадной ночнице, в состоянии покоя принимающей образ глядящей на вас змеи; об одной тропической пяденице, окрашенной в точное подобие определенного вида денницы, бесконечно от нее отдаленной в системе природы…»[36].
Набоков, с ювелирным изяществом описывая примеры мимикрии в своей прозе, трансформировал ее в изобразительный прием. Так, сама природа становится источником его поэтики. Мимикрия во многих его романах обретает пародийное наполнение – в частности, в «Даре» писатель создает персонажей, чьи черты внешности пародийно отражают сущность их занятий: казначей, «мощно кривя набитый драгоценностями рот, стал читать… посыпались, как искры, цифры, запрыгали металлические слова […] Дочитав, казначей закрыл со щелком рот»[37].
24
Там же. С. 25.
25
Там же. С. 26.
26
Там же. С. 99.
27
Набоков В. Другие берега. Указ. соч. С. 99.
28
Там же. С. 76.
29
Там же. С. 28.
30
Там же. С. 28.
31
Набоков В. Другие берега. Указ. соч. С. 30.
32
Там же. С. 33.
33
Набоков В. Другие берега. Указ. соч. С. 56.
34
Набоков В. Другие берега. Указ. соч. С. 61.
35
Гессен И.В. Годы изгнания. Paris: Ymca-Press, 1979. С. 96–97.
36
Набоков В. Дар. Аrdis: A
37
Набоков В. Дар. Указ. соч. С. 361–362.