Страница 17 из 20
– Сшей, доченька, я их должна увидеть.
– И не подумаю! – И зарыдала.
А когда мама начала терять сознание, впадать в забытье, я наклонилась и осторожно надела сшитую мной тапочку на ее ногу. Вдруг она открыла глаза и, слабо улыбаясь, проговорила:
– Вот, доченька, маме на смерть ты и сшила.
Долго потом она была в забытьи, к вечеру стала хрипеть, но все же успела выдохнуть: «Не плачьте…»
Думали – конец. Внезапно мама подняла веки и так повелительно посмотрела на меня. Я все поняла: мама приказала мне быть за старшую. Я выполнила ее наказ. Мы с братом выполнили то, что она хотела: «Доведите всех до ума». О себе не стану говорить, но все мои братья и сестры – настоящие трудяги, кто в каком деле, всюду только на «отлично» работают. Это мамино наследие…
Так вот, возвращаюсь к часикам. Этим в то время венчалось полное обеспечение молодой, начинающей ходить на танцы девушки. А то, что тапочки перед каждым походом на танцы зашивались собственноручно проволокой, что кофточки брались друг у друга взаймы, – это не главное. Вот часики на руку…
Грузим мы мешок пшеницы на арбу и мешок овса (это дяди-Павино добро) и отправляемся на толкучку. Мама пустила слезу, как полагается, а я не могу заплакать.
Быки, презрев людские понукания, глубоко наплевав на них, мотают рогами и переступают копытами так, как им нужно. До Армавира от станицы Отрадной шестьдесят километров, а они идут в день пятнадцать. Значит, ночевок много по пути – четыре. Надо знать, где, и искать, да и расплачиваться надо.
Махали, махали бычьи головы в первый день, пока не настала ночь. Вижу, дядя Пава останавливает быков у какого-то двора.
– Мару-у-ся! Открывай!
Маруся, вроде бы недовольная, ворота все же открывает. Мы ставим быков на покой, снимаем ярмо и суем им под морды соломки. Под грушей керосиновая лампа, бутылка, закуска. Ужинаем и ложимся спать. Мне постелено на земляном полу. Падаю и крепко засыпаю. Среди ночи собачка деликатно ложится у меня в ногах.
Утром царский завтрак: штук тридцать вареных яиц и хлеб. Сейчас говорят: яйца вредно есть, а мы с дядей Павой тогда по шесть штук съели и поехали. Маруся закрывала ворота уже довольная.
Дядя Пава быками правит, а я опять разглядываю наши небогатые кубанские степи. Перед вечером увидали колодец, такой шикарный, с обработанными цементом краями. Напоили быков – и снова в путь.
Ночь. Опять быки уверенно, как у собственного дома, останавливаются у чьих-то ворот.
– Ты, Павел?
– Я.
– Сказала ж тебе, чтоб не ездил больше!
– Открывай, открывай…
Дядя Пава улыбнулся и подмигнул мне. Мы въехали во двор. Распрягли быков, смотрю, а стол под деревом пустой. Хозяйка, тряхнув головой, скрылась в доме. Дядя Пава сел за стол, положил коробочку с махоркой, стал крутить цигарку.
– Неси, Нонна, наши харчи.
Приношу. Вдруг выходит разъяренная хозяйка, берет ведро и в него ссыпает все наше.
– Не бойтесь, ведро чистое. Заберете все потом обратно. – И стелет белую скатерть.
– Уж раз с молодкой катаешься, надо все как следовает быть.
Красивая казачка бегала туда-сюда, стол ставя, а я все вникала в смысл ее упреков. Дело в том, что дядя Пава когда-то обещал ей бросить жену и переехать жить к ней.
– Видишь, Нонна, как они все замуж хотят?
Неожиданно хозяйка влепила дяде Паве пощечину и ушла. Тот провел рукой по лицу. Хозяйка больше не вышла. Мы поели, дядя Пава определил меня в гамак, а сам лег в подводу, принеся из хаты разного барахла.
Еще одна ночь. Ночевать негде. Ставим подводу под чей-то сарай. Стена саманная, прогретая солнцем за день, отдает нам свое тепло. Мы кладем какое-то тряпье и ложимся с дядей Павой рядом. Он лежит на спине, смотрит на звезды и уже сквозь сон едва проговаривает:
– Не бойся… Не бойся жить. Люди есть и плохие.
– Я не боюсь, – успокаиваю его. – Лишь бы рядом люди были хорошие.
– О! Они ж не всегда будут с тобою рядом…
Въезжаем в Армавир. Как все подвижно! Один базар чего стоит. Много вещей, оставшихся от немцев, продается: и с блестками, и с перьями. И фрау полно, убежать со своими немчиками не успевших: торгуют себе – и никто им ничего. Дядя Пава подрулил к какому-то дядьке, зерно ссыпал мое и свое и, блаженно улыбнувшись, обнял меня за плечи:
– Ну, теперь пошли.
– А быки?
– Он все сделает, я ему дам на бутылку.
И мы, такие счастливые, держим в потных руках гроши и идем сначала в часовой ряд. Глаза у нас растопырились, и тут дядя Пава дал слабака:
– Нонка, не понимаю я в них. Накажи меня Господь, если посоветую не то…
Я удивилась такой «темноте»: да вот же они, часики, красивые какие! Бери какие хочешь. И я схватила первые – понравилась форма. Поднесла к уху и сказала:
– Давайте!
Дядя Пава хотел как-то образумить меня, чтоб не торопилась. Куда там! Я уже надевала часики на руку, счастливая вдвойне: еще оставались деньги. Потом пошли в ряд теплых стеганых одеял. Дядя Пава купил одно, не знаю, жене или матери. Мне показалось, что матери.
– Пойдем к моей жене, пообедаем, – предложил он.
Приезжаем на нашей телеге: дома никого нет. Он ловко под крылечком нашел ключ и открыл дом. Только вошли, как вдруг из-за печки выскочила овчарка – и на нас.
– Ой! – крикнула я.
– Пшел вон! – Дядя Пава пинком отшвырнул пса в сенцы.
Тот почему-то послушался его, хотя приобретен, видать, был без него. Скоро пришла хозяйка.
– О, о! – расставляя продукты, заокала она. – Я вижу: быки… Есть будете?
– Еще как!
Поужинали и легли спать. И быки наши заснули. А жена, чувствую, недовольна, что я легла на диване, а дядя Пава на полу в той же комнате.
В ночь мы выехали назад, бодрые, веселые. Отдыхали днем в тени: и нам хорошо, и быкам. Только на последней точке опять открыла нам ворота Мария, в крепдешиновом платье и с шалью на плечах. Я с собачкой снова в сенцах, а они в хате…
Пускай! У меня ведь теперь был новый друг – швейцарские часики, живые, чистенькие, блескучие да еще бурчат: тик-так, тик-так…
Есть еще один эпизод, связанный с войной, который поведал мне родной брат.
Демобилизованные всё ехали и ехали в паршивеньких, старых вагонах, а вместе с ними и штатские по своим делам. Мечется народ, лучшего места ищет, своих ищет, домой возвращается. И вот едут люди в одном купе, притерлись уже за долгую дорогу. И харчами делятся, и тары-бары общие ведут. А тут один, с выпученными глазами, вещает так, аж слюна брызжет, вены вздулись на висках. И оттого, что молча слушают его, он еще больше распаляется. А дело в том, что на руке у него были американские часы. Он снял их и стал и так и эдак вертеть перед лицами сидящих.
– О! Видели? Машина! А-ме-ри-ка! От смотрите: сейчас брошу об пол – и ничего. Как тикали, так и будут тикать.
Он бросил часы на пол, поднял и стал обносить людей, как святыню, каждому к уху прикладывая часы.
– Ну?! Идут?
– Идут, – с улыбкой, несмело отвечали пассажиры.
– Потому что аме-ри-канские! Америка – это сила. А что наша матушка Россия? Ничто! За что хоть воевали, знаете?
Люди в купе стали робко подниматься, не умея поначалу постоять за себя. А из уст обалдуя уже чистоганом лились оскорбления всему настрадавшемуся народу.
И вдруг с виду нерешительный солдат лет сорока расстегивает в сердцах карман, достает оттуда мужские часы довоенного производства, отечественные.
– А вот это видал?! – Он поднес часы к роже пропагандиста американских часов и, размахнувшись, шмякнул ими об пол.
Какая-то сила помогла солдату: когда он поднес их к уху провокатора и спросил: «Идут?» – тот ответил изумленно: «Идут».
– Идут? – спросил он еще у двоих, поднеся и к ним часы.
– Идут!
– Идут! – обрадованно повторил другой пассажир.
Потом солдат поднес часы к своему уху и изменился в лице: часы, видно, молчали.
– Во-от! – сказал он как ни в чем не бывало. – И нечего тебе тут орать. Ишь разошелся, антихрист! Ты сам-то кто: американец или русский?! – Он гордо и деловито застегнулся на все пуговицы. – Ишь умник нашелся! – все больше волнуясь, проговорил он.