Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 14

О том, как мужики делили под непрерывными бомбёжками с дворянами блиндажи, а потом помирали вместе с ними от боли на соседних койках в гошпитале, в газетах не писали. О том, каким запахом несёт из операционной, где падающие от усталости хирурги сотнями в день ампутируют конечности, нельзя было рассказать никакими эпитетами, как и описать выражения лиц медицинских сестёр, просыпавшихся и валившихся с ног от усталости под стоны и крики изуродованных осколками солдат.

После всего увиденного у подпоручика и его артиллеристов, как и у всей линии обороны, имелось только одно желание – «всыпать» как следует и англичанам, и французам, и примкнувшим к ним сардинцам, от чего дрались они еще злее и яростнее, осыпая ядрами всё ближе подбиравшегося своими траншеями врага. И в порыве этом они гибли, калечились, прибавляя работы хирургам Пирогова на Южной стороне. Это был замкнутый круг.

– А Малахов – то, пуще нашего утюжат… – Сухомлин достал трубочку и раскурил, прислушиваясь к канонаде слева от четвёртого бастиона.

Звуки, доносящиеся оттуда, с Малахова кургана, слились в единый, монотонный гул разрывов и пушечной пальбы. Такой шум издаёт фейерверк в последней своей стадии, когда требуется закончить праздник на мажорной ноте и оставить у гостей неизгладимое впечатление – грохот хлопков, облака дыма и непрекращающийся поток света.

– Не сладко там сейчас, да… И отстреливаются всё реже… – заметил подпоручик, вглядываясь в густое облако пороховых газов, накрывшее собой позиции защитников на вершине кургана.

– Ты глянь-ка… замолкли… – заметил Сухомлин спустя минут десять после полудня.

Подпоручик Толстой, аккуратно расположившись между турами, вглядывался в бинокль на подножие Малахова кургана, до которого по прямой от их батарей было не более, чем две с половиной версты[4]. Во вражеских окопах отчётливо наблюдалось необычное движение – французы группировались в боевые порядки, впереди которых появилось трёхцветное знамя.

Часовой, тоже следивший за французами у подножья четвёртого редута, чертыхнулся, упомянул грешным словом чью-то матушку и ринулся к орудиям:

– Штурм! Штурм!

– Картечью! Заря…жай! – подпоручик Толстой не стал ждать общей команды. Его пушки заговорили первыми.

… К вечеру, когда жаркое августовское солнце уже уходило за далёкую и невидимую линию, где небо сливается с морем, поле боя, покрытое коричневой, пропитанной кровью грязью, по всей линии обороны было усеяно трупами.

Синие мундиры откатились вниз, оставив перед брустверами несчетное количество погибших и смертельно раненых – редкие стоны пробивались сквозь груды тел, заполнивших траншеи и подходы к оборонительным сооружениям.

Вестовой прошёл по редутам и батареям, отыскав командира или того, кто принял командование вместо погибшего офицера, довёл до сведения приказ командующего.

– Что, вашблагородь?… – выжившие артиллеристы вопросительно смотрели на своего подпоручика, весь вид которого выражал недоумение и озабоченность.

– Получен приказ отходить ночью на Северную… Малахов курган пал…

Сухомлин сорвал бескозырку и рукой, перемотанной бинтами, бросил её оземь, забыв напрочь о своей ране. Мичман взвыл не столько от боли в руке, которую чудом не оторвало, а только прошило осколками, сколько от досады и злости:

– Для чего?! Пошто стояли?! Одиннадцать месяцев! От «Язона» остался только колокол да я! Все полегли! Для чего, я тебя спрашиваю, ваш благородь?

Ещё секунда, и полный ярости Сухомлин ухватил бы Тостого за лацканы мундира, но мичман опомнился, уразумев, что артиллерийский подпоручик этого приказа не давал и сам сейчас не имеет ответа на его вопросы.

– Лев Николаич, Малахов пал, там всех перебили, но мы-то живы! Мы-то не отступили! И никто не отступил… Для чего гибли-то?!





– Не бывает смерти для чего-то. Она бывает только во имя – отвечал Толстой мичману. – И у каждого это имя своё. Из многообразия этих имён складывается воля полков, смысл их общей жертвы.

Сухомлин пристально глянул в глаза графа, желваки его ходили, и припорошенные пылью густые брови нависли над колкими маленькими глазами:

– Ты, вашблагородь… Много умных слов знаешь… Костромские мы. Такому не обучены. Не ответил ты мне, зачем экипаж мой тут полёг. Остаюсь я. Моё имя – «Язон».

Весь путь до Александровской батареи подпоручик Толстой проделал молча. У него не было ответа на простой вопрос мичмана Сухомлина. Он не понимал, почему костромской мужик, волей случая и рекрутёров ставший военным моряком, этим самым вопросом вогнал его в ступор и заставил чувствовать себя виноватым за это поражение. А главное, чем терзался подпоручик – это понимание бессмысленности всех этих жертв. Почти год. Войско на войско. Батальон на батальон. Батарея на батарею. Действительно, зачем?

«Каждый день убирать из войска по одному солдату. Ведь это во власти главнокомандующих… Настанет день, когда на поле боя останутся двое. И сколько жизней можно было спасти…» – спускаясь к морю, граф искал для себя правду, которая располагалась где-то между долгом и человеколюбием.

– Поберегись! – шальной всадник, скорее всего – гонец из штаба зачем-то прорывался против потока отступающих по мосту войск на Южную сторону. По всей видимости, оставались ещё какие-то приказы, не доставленные на линию обороны.

Связанные между собой плоты, заякорённые в одну линию, приказал установить между Константиновской и Александровской батареями генерал-лейтенант Бухмейер. За пару недель до отступления понтонный мост длиной 450 саженей[5] через Большую бухту связал Северную и Южные стороны. Со стороны моря вдоль моста были затоплены в ряд корабли Черноморского флота. Бухта надёжно была закрыта от вторжения флота интервентов, но всё же, находилась в пределах досягаемости их корабельных пушек. Константиновская батарея, державшая пол прицелом рейд Севастополя, огрызаясь пушечным огнём, отгоняла флот союзников, но редкие ядра всё же до переправы долетали.

«Откуда они???» – удивлённо подумал подпоручик, отвлёкшись от своих тяжких мыслей и обратив внимание на гражданских, сбившихся в кучу вместе со своими повозками и скудными пожитками возле входа на переправу. Дородного вида баба с повязанным на голове красным платком зычным голосом орала на часового, стоявшего на входе в мост. Солдатик с ружьём ничего не мог противопоставить женщине, за спиной которой стояли несколько мужичков в потрёпанных картузах. На первый взгляд невозможно было определить, чья это жена – они одновременно кивали головами в такт её эмоциональным взрывам, а часовой только растерянно оправдывался, мол, приказ и он не может ослушаться офицера.

«Зови своего офицера!» – надрывалась женщина, набрав своей большой грудью как можно больше воздуха.

Над переправой, на холмах южной стороны раздались подряд два мощнейших взрыва. Место их определить можно было только по зареву, осветившему акваторию бухты. Наверное, пороховые погреба были единственными уцелевшими строениями на этой части города, и то, благодаря своей скрытости от огня противника. Больше ни одного целого дома там не осталось, тем более неестественным выглядело появление мирных жителей среди отступающих войск. Где они прятались? Зачем? Почему не ушли хотя бы во время штурма на другую сторону? Воистину, не исследована душа человеческая, её привязанности и странности…

– Где старший переправы? – спросил подпоручик Толстой караульного и этот его вопрос заставил женщину хоть на мгновение замолчать.

– Не могу знать, Ваше благородие! – отрапортовал солдат. – Может на ту сторону подался, почём мне знать?

– Под мою ответственность, приказываю пропустить эти три повозки! – граф, не отводя взгляда от опешившего солдата, указал рукой назад, где почти на самом краю набережной, теснимые военными подводами, стояли три арбы с несколькими тюками пожитков этих семей.

– Никак нет, ваше благородие! У меня начальство и приказ! Давай, не стопори! Чего рот разинул, земеля! Давай, веселее! – возле входа на мост образовалась пробка из-за остановившегося на минуту движения – в воду недалеко от переправы упали два ядра, причинив ранения нескольким возницам и морякам.

4

1 верста – 1066,8 м.

5

Сажень = 2,16 м. 450 саженей = 972 м.