Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 14



Инструментализация исторической памяти средствами исторической политики может приводить к тому, что некоторые ее формы и явления сакрализуются и приобретают черты гражданской религии.

«Историческая политика» – это разновидность политики, целью и содержанием которой является целенаправленное конструирование и утилитарное использование в политических целях «исторической памяти» и других форм коллективных представлений о прошлом и его репрезентаций, в том числе профессиональной историографии.

Историческая политика осуществляется в интересах политических, культурных, этнических и других общественных групп в борьбе за власть, за ее удержание или перераспределение. Историческая политика является средством обеспечения политической, культурной или иных форм лояльности крупных общественных групп, а также удержания идеологического и политического контроля над ними.

Историческая политика имеет дело с присвоением и созданием символического капитала, который может иметь отношение к генерированию социального, политического и даже экономического капитала. Этим определяется сила, влияние и привлекательность исторической политики для разных социальных агентов.

Наиболее выразительной чертой исторической политики является идеологическая и политическая инструментализация как истории (то есть упорядоченной версии знаний и представлений о прошлом), так и памяти, утилитарное использование истории и памяти во внутренней политике, юридических и законодательных практиках, идеологических, дипломатических и военных конфликтах. Историческая политика, как правило, апеллирует к уже существующим культурным стереотипам или создает новые. Историческая политика специализируется на создании и воспроизводстве симулякров, создает гиперреальность[31], которая способна не только активно воздействовать на реальность, но и замещать ее.

Политика памяти в этом случае является более узким термином, охватывающим практики, связанные преимущественно с формированием коллективной/исторической памяти, и не включающим интервенции в сферу профессионального историописания и дидактической истории.

Круг агентов исторической политики во второй половине XX столетия неуклонно расширялся. Если раньше здесь безраздельно господствовало государство (как в тоталитарных и авторитарных, так и в демократических обществах), то сейчас в нее включились институты гражданского общества, на нее могут активно влиять частные лица, бизнес-структуры, церковь, местные общины, негосударственные средства массовой информации, учебные заведения (например, университеты), неформальные виртуальные сообщества (группы в социальных сетях, например) и отдельные индивиды. Государство по-прежнему задает здесь тон, однако его представителям приходится все больше сверять свои действия с общественным мнением, интересами негосударственных институтов и локальных сообществ.

Эта ситуация порождает тенденцию как к взаимодействию и сотрудничеству между государственными институтами и «третьим сектором», так и к их имитации. Формирование транснациональной и даже глобальной исторической памяти о Холокосте было бы невозможно без такого взаимодействия и сотрудничества. На Украине продвижение канонической версии Голодомора как геноцида первоначально было делом преимущественно общественных организаций, а памятование Холокоста и сейчас остается в основном полем деятельности негосударственных агентов памяти. Историческая память о Волынской трагедии в Польше также долгое время была заботой преимущественно общественных организаций. В России одной из особенностей исторической политики можно считать использование государством лояльных ему негосударственных организаций, или так называемых GONGO (Government-Organized Non-Governmental Organizations).

Я предлагаю различать несколько типов, или моделей, исторической памяти.

Начну с важного замечания Майкла Бернхарда и Яна Кубика, предложивших свою таксономию «режимов памяти»[32] в посткоммунистических обществах. Оно касается неустойчивости, текучести «режимов памяти», вызванной целым рядом обстоятельств: политической конъюнктурой, сменой акторов, находящихся у власти, и т. д.[33] В отличие от «режимов памяти», описываемые мной модели исторической памяти и соответствующей им исторической политики имеют склонность к стабильности, ригидности, по крайней мере две из них не эластичны.

Первую модель я предлагаю назвать эксклюзивной. Она, во-первых, утверждает, навязывает каноническую гомогенную версию исторической памяти, во-вторых, исключает из нее некий набор мифов, представлений и репрезентаций прошлого, который мешает формированию ее «правильного» варианта, в-третьих, изымает из прошлого «чужеродные» элементы или стигматизирует их как чужие, вредоносные. Реализация такой модели, как правило, направлена на культурную и политическую гомогенизацию, отрицает плюрализм.

На Украине в рамках эксклюзивной модели наблюдалось противостояние двух основных нарративов памяти[34], связанных с разными формами культурной и политической идентичности: национального/националистического и советско-ностальгического[35]. В этом противостоянии периодически участвовали имперско-ностальгический нарратив, который подпитывал и советско-ностальгический (будучи по факту его союзником), и национальный/националистический (тут можно упомянуть ностальгию по Габсбургам)[36].

Эксклюзивная модель по определению предполагает конфликт с теми вариантами памяти, которые не вписываются в ее идейный ряд и политические воплощения. Она предполагает формирование гомогенной идентичности в основном за счет или маргинализации и устранения тех репрезентаций прошлого, которые не вписываются в такую гомогенную идентичность, или за счет их ассимиляции. Впрочем, альтернативные варианты коллективной/исторической памяти не сбрасываются со счетов совсем, они используются в упомянутом конфликте как репрезентации Другого, и нередко этот Другой играет важную конституирующую роль для определения собственного коллективного национального Я. Репрезентации периода коммунизма в «Восточной Европе», представляемого как результат вторжения внешнего Другого, очень важны для осознания своего коллективного Я в качестве жертвы. Иными словами, эксклюзивная модель удерживает Другого, но только в рамках собственных репрезентаций. Репрезентации, представляемые этим Другим, он отбрасывает.

Вторую модель можно описать как инклюзивную: она предполагает интеграцию в единое мемориальное и символическое пространство разных вариантов коллективной/исторической памяти и их объединение в некий общий нарратив, например объединенный идеей гражданского патриотизма. На Украине она представлена в основном ситуативно, как результат кратковременной политической конъюнктуры, а не как продукт продуманной стратегии.

Третья модель, назовем ее смешанной (амбивалентной), основана на сосуществовании (но не слиянии) разных вариантов коллективной памяти, иногда идеологически и политически несовместимых, но уживающихся рядом то ли из-за отсутствия общественного интереса, то ли благодаря целенаправленной политике нейтрализации их идеологического содержания.

Разумеется, предложенные типологии[37] – всего лишь инструмент, необходимый для определения и анализа основной, доминирующей тенденции. В реальности чистых типов не существует. Нарратив памяти, предлагаемый и навязываемый империей, может функционировать в виде инклюзивной модели, то же самое можно сказать о советском официальном нарративе. Однако оба нарратива будут отрицать национальный/националистический в его политизированной форме, и тогда они будут носить признаки модели эксклюзивной. Национальный/националистический нарратив сам по себе отрицает идею инклюзивности, поскольку в его основе лежит идея гомогенного в языковом и культурном плане этноса, этнического/культурного национализма. На Украине национальный/националистический нарратив памяти возник на идее двойного антагонизма: с этническим Другим (этносы-угнетатели) и с политическим Другим (империи и Советский Союз).

31



Этот термин Жана Бодрийяра идеально подходит к характеристике социально-культурных продуктов исторической политики.

32

Режим памяти – это «набор институционных и культурных практик, предназначенных для публичного памятования определенного события или относительно четко сгруппированного набора взаимосвязанных событий и явлений прошлого». См.: Bernhard M., Kubik J. (eds.). Twenty Years After Communism: The Politics of Memory and Commemoration. Oxford University Press, 2014. Р. 15–16.

33

Ibid. Р. 16.

34

Нарратив памяти – совокупность визуальных образов и текстов, предполагающих наличие повествования. Например, памятник или памятное место могут содержать текст. Визуальный ряд может содержать рассказ, повествование (например, барельефы в Мемориальном комплексе Великой Отечественной войны в Киеве или памятник Т. Шевченко в Харькове).

35

Любая форма коллективной памяти содержит элементы ностальгии. В данном случае я констатирую результат такого процесса: существовал советский нарратив памяти, его развитие в 1990-е годы, по мере ухода советского опыта в прошлое, превратило его в советско-ностальгический.

36

Смысловым ядром национального/националистического нарратива является идея уникальности, самобытности и независимости сообщества, именуемого нацией. Эксклюзивная модель такого нарратива предполагает отождествление нации с гомогенным этническим/культурным/языковым сообществом, этносом. Отличительной чертой этого нарратива является тяга к архаичным, антикварным культурным формам и репрезентациям исторического опыта, что парадоксальным образом роднит его практики с практиками советского времени, редуцировавшими украинскую национальную идентичность к антикварно-этнографическим формам. В принципе можно было бы назвать весь этот нарратив националистическим, однако наличие в нем апологии и мифологии движения, называемого националистическим, обуславливает необходимость выделять в нем и более нейтральный «национальный» элемент. Богдан Хмельницкий, Михайло Грушевский и Леся Украинка принадлежат к «национальному», Степан Бандера, Украинская повстанческая армия и Организация украинских националистов – к «националистическому» нарративу.

Советско-ностальгический нарратив не имеет четко выраженной центральной идеи, поскольку в нем утерян базовый принцип советской модели истории: классовый подход. В нем можно найти элементы, связанные с «ведущей» ролью русской культуры и русского языка. Этот нарратив настаивает на наднациональном единстве исторического опыта. Вследствие политической инструментализации он переориентирован на отрицание национального/националистического нарратива и прежде всего радикальных проявлений последнего.

Имперско-ностальгический нарратив представлен рудиментарными формами, как правило связанными с региональными практиками памятования и культивированием региональных особенностей. В южных регионах (например, в Одессе) он связан с мифом о происхождении. В западных – с мифом об особой культурной и политической роли региона (например, «украинский Пьемонт»), имперское наследие актуализируется как признак цивилизационной приближенности к европейской истории.

37

В данном случае я не «изобретаю велосипед»: в современной литературе, особенно посвященной производству идентичностей, можно встретить достаточно ссылок на инклюзивные, эксклюзивные и амбивалентные формы идентичности, репрезентаций и разного рода таксономии нарративов памяти. Оглашу только начало списка тех украинских исследователей и публицистов, кто обращался к данной теме: Вячеслав Артюх, Виктория Середа, Владимир Кравченко, Ярослав Грицак, Васыль Расевич, Юрий Шаповал, Андрей Портнов, Володимир Кулик, Мыкола Рябчук, Людмила Нагорна, Алла Киридон.

Приведу несколько наиболее характерных примеров. Володимир Кулик, исходя из анализа дискурсивных практик в сфере политики памяти, выделял восточнославянский/советский и националистический нарративы. Владимир Кравченко, рассматривая разные формы репрезентации прошлого через призму идентичностей, предлагал различать такие формы идентичностей, связанных с коллективной памятью, как советская, православно-славянская, украинская нативистская и либерально-западная, размещая их между полюсами инклюзивной и эксклюзивной идентичностей. Мыкола Рябчук усматривал наличие двух проектов в политике памяти: украинский (он же националистический) и малороссийский, находящийся в оппозиции к советскому. См.: Кулик В. Націоналістичне проти радянського: історична пам’ять у незалежній Україні (http://historians.in.ua/index.php/en/istoriya-i-pamyat-vazhki-pita