Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 21

Сорока стряхнул с мягких юношеских усов хлебные крошки, запил сухарь из кожаной фляжки родниковой водой и посмотрел еще раз в сторону лошадей. Те были сбиты в гурт, прядали ушами, их чуткие ноздри трепетали, как листья ивы. Сокольничий снова улыбнулся своим мыслям; в глазах табунка отражались рубиновые искры прогоревшего костра, их сочный малиновый блеск играл в черном гривье, как играют звездные блики на речной глади.

«Все же славное гнездилище выбрал кум, – мелькнуло в голове. – Толково, по склону лощины… в аккурат шоб укрыть и людей, и лошадей».

Не желая возвращаться к потухшему костру, он присел неподалеку от лошадей, положив возле своих поршней лук и колчан со стрелами. Мысли крутились вокруг татар… В памяти, как поплавки, прыгали и ныряли в омут воображения дядькины слова: «Вид ихний наводить ужас… Бород – нема, токмо у иных щепоть волос на губах и ланитах… Носы вмяты в скулы, и у кажного за спиной взлохмаченная коса, як у ведьмы».

«Да уж… наши умеют понагнать жути… Жабу силком спомають на болоте… соломинкой надують ее, дуру, через гузно и пужают друг дружку. Хотя… что же за зверь-то такой – татары?.. Не по себе, ей-Бо… Но коли наши бьют в хвост и в гриву укрытых в кольчуги да панцири поганых половцев и печенегов… могёть, и сей дикий народ опрокинем? Правильно бабка Настёна гутарит: “Не столь страшен черть, как его молва малюет”».

…Сокольничий хотел еще помороковать над сей «бедой», да не смог… Набросив поверх зипуна овчинный тулуп (который он захватил с собой из повозки), Савка сразу уснул, и немудрено… Потому как нет ничего уютней и слаще на свете, чем спать под открытым небом, укрывшись шкурой. «По первости она колет и щекотит тебя жестковатым ворсом. Но вот ты угрелся, щетинки прилипли к телу, и кажется, что это твоя собственная шерсть».

Глава 3

…Глазными впадинами чернели глинистые овраги степи, где, скрываясь от чахлой зари, еще таилось молчание угасающей ночи. Тут и там, как сгустки лилового студеного тумана, застыли холмы и ползучий кустарник – будто стерегли-выжидали, что шепнут им безымянные ямы и рытвины степи.

…Савка Сорока, притулившись плечом к лысастому бугру, спал «без задних ног». Но снились ему не кровожадные орды татар и не те тревоги и страхи, которые порою проведывают человека в ночи, присасываясь многоглазой тьмой к самому его лицу, а пронизанные солнечным светом картинки встреч – его и Ксении…

Виделся Савке оголенный овал ее розового, прозрачного, как воск, плеча, на котором играли в пятнашки изумрудные тени листвы… ее смеющийся взгляд, искрящийся счастливой слезой и улыбкой… Кожа у Ксении тонкая, белей молока, а волосы такие красивые, светлые, что даже и в пасмурный день кажется, что на них падает солнце.

…Вот они поднимаются по струганым прогретым ступенькам крыльца… В доме никого – все на покосе; она идет впереди, он следом… Ксения бойко шлепает вышитыми бисером чириками34, а он не может оторвать от любимой глаз: полуденное солнце просвечивает белую ночную рубашку, и он отчетливо видит стройные очертания ее полных ног, окатистых ягодиц, лирообразно переходящих в талию… Ему так и хочется поймать Ксению за руку, похлопать ее ниже пояса, «зажать» в сенях, иль прямо здесь, на резном крыльце, но… она ускользает, бросив на него озорной, словно хмельной взгляд… В памяти Савки остались только белая стежка пробора, разделявшая ее волосы на два золотистых крыла, да малиновое сердечко чувственных губ, сжимавших снежный венчик ромашки.

Он рванулся за нею… словил аж в горнице, у печи; хотел ей шепнуть что-то на рдевшее ушко, но ощутил на своих губах теплые, пахнущие молоком после утренней дойки пальцы…

– Лягай на полати, там прежде застелено… Я же ждала тебя… Двинься. Молчи, ветрогон… Ты меня любишь?

– Еще как!..

Он чувствует крутую девичью тугость груди, сверх края заполнившую его жадную ладонь. Кровь до одури стучит в висках, скачет жеребцом в жилах… Он ближе, теснее… Но она не дается, ловко и сильно управляет им, как наездница:

– Да погодь ты, шальной, успеешь, возьмешь свое… Кто у тебя отбирает? Постой. Дай насмотрюсь на тебя, Савушка… Какой ты к бесу «Сорока»? Дурый, кто обозвал тебя так, и слепец. Сокол ты у меня… васильковы очи.

Она отбросила с белого лба тяжелую, как латунь, прядь волос и, влажно мерцая камышовой зеленью глаз, без затей и утайки открылась:

– Боюсь за тебя, слышишь?.. Боюсь, потому что люблю… Ты дороже мне жизни! Боюсь, потому что неведомый лютый враг у наших границ! А я не хочу, не хочу-у лишиться тебя! – срываясь на плач, вымученно прошептала она. И вдруг, замолчав, содрогнулась от собственной решимости и отчаянья: – Ну, чего ждешь? Давай же, жги! Хочу тебя, родной… Хочу любить тебя со всей силой!

– Ксана… Ксаночка!.. – Он что-то бормотал ей, ласковое, бережно собранное в тайниках души; дрожал радостной, счастливой улыбкой, судорожно срывая с себя рубаху… Но когда Савка опрокинул Ксению на медвежью доху, она вдруг взмолилась:

– Ой, ой! Больно чуток… Погоди, гребенка-зараза!.. Сейчас, ай!

Она, закусив губку, выудила из волос костяной гребень, но он выскользнул из пальцев и скакнул под полати…



Савка, костеря в душе встрявшего черта, крутнулся на край, чтобы достать «безделку», – не видать. Свесился круче вниз головой – углядел: «Вот ты куда упрыгал, провора!» Он хотел уже было словить гребешок, как… пальцы его схватились льдом, а шея окоченела…

Он не мог оторвать потрясенного взгляда от жуткой руки, которая протянулась из-под полатей, взяла гребешок и так же бесшумно исчезла…

Огромная, смуглая, отливающая копченой желтизной, – она дышала чудовищной силой, и кожа на ней была под стать дубовой коре.

…Все померкло в Савке: ровно горел в нем светлый каганец35, да вот нахлобучили медный гасильник. Он будто лишился рассудка, как только осознал, что им грозит… Глянул через плечо, ан любушки Ксаночки – нет, словно ее кто унес на крыльях…

Безысходная злоба захлестнула Савку, заметалась в груди. И тут его словно пихнули… шибанули с размаху в лицо.

…Сорока очнулся – одурело открыл глаза и обмер. В предрассветной сукрови неба он увидел, как ниже по ручью, там, где безмятежно спали его друзья и знакомцы, к прогоревшим углям крался враг.

Их было не меньше дюжины… Сокольничий прекрасно видел, как бесшумно извивались змеями их тела по земле, как мелькали в траве подошвы иноземных сапог с загнутым вверх носком – гутулов.

…Он и глазом не успел моргнуть, как один из желтолицых оказался возле дядьки Василия, выхватил кривой нож, замахнулся над спящим…

Есть люди, кои в минуту опасности столбенеют; руки опустят и отдают, как овцы, свою жизнь на волю мясника… Да только Савка Сорока был не из тех. Сызмальства и вожжами, и лаской его вразумлял отец – княжий лучник: «Прежде дело задай рукам, а уж мозги – пущай вдогон перстам поспевают!»

Так и вышло! Не зря, видно, Савка накануне маял оселок – затачивал железные наконечники. «Ххо-к!», «ххо-к!» – это звенела сухожильная тетива его лука, посылая в полет две стрелы.

«Ххо-к!» – третья подружка смерти с веселой злостью сорвалась с тетивы.

Нет, неспроста на господском дворе Савка слыл важным стрелком. Недаром он с трехсот локтей без промаху «лупил» в середку подвешенной на крюк подковы. Не дрогнула его рука и на сей раз, не подвел соколиный глаз.

Первая остроклювая вестница с хлюстом прошила горло лазутчика, угодив точно в трахею… Монгол выронил нож и, задыхаясь, харкая и клокоча хлынувшей из ноздрей и глотки кровью, рухнул снопом поперек дядьки Василия.

Ошеломленные внезапной гибелью своего собрата-ордынца, татары на мгновение оторопели.

И тут вторая стрела, высвистав песню смерти, с глухим стуком пробила кожаный доспех еще одного, застряв по самое оперение между лопаток. Желтолицый всплеснул руками и уткнулся в серую золу кострища.

34

Башмаки, шлепанцы, туфли (обл.).

35

Светильник, лампадка (тюрк.).