Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 99

Котёнок напрыгнул, полез у него по штанине, хорошо цепляясь за позолоченные канителины.

— Бегает уже их двадцать человек, — сказала как-то о котятах Ксения. — Твоим сенаторам не надо? В палаты себе не возьмёшь?

Уже на другой день: пропала и запах пропал. Но почувствовалась — между ним и ней, живой, — живейшая равнина, соединившая их. Казалось мгновениями, что Ксения даже не стала дальше, даже стала ближе, озарённее, любимей. И не потому, что он скучал по ней. На непредставимом расстоянии ясно чуялось одно это — самое высокое и отдалённейшее в ней, чему сама мешается, когда вблизи.

Потому — по человечку сочленяя вокруг преданнейшее окружение, мечтая руками и конями его наконец учредить себе тайную встречу с матерью, — тосковал он по ней, не тоскуя. Был сейчас он и с женой, и с матерью: сумеречная равнина меж ними совпала даже не с землёй-Русью, где ветры, воздыхания, тревоги, крики... — совпала она с какой-то вещей божественной страной.

От прежней Ксении ясна была веющая по сему простору сказка, стремительная зябь воображения...

Как это — до сей поры Ксения помнила, что во времена помешавшихся погод, три года назад, на Москве выли волки? Но Отрепьев тогда, в монахах ещё, тоже был на Москве и свободно ходил по всему городу (и по окраинам, и по Заречью, куда уж никак не могла досягнуть Ксения), и он никаких волков не повстречал.

Но синее поле это вскоре процвело, покрылось новым быльём и злаком, стало неузнаваемо. И, возвращаясь с ловитвы, увидел вдруг он на лугу битюга — с толстой шеей, но неправдоподобно, по-лебяжьи заломленной и закруглённой — с фрески просто, не из всякой ещё сказки...

Вскоре он почувствовал себя таким же уже безрассудно-спокойным, каким был до крещенского первого перегляда своего с царевной и даже до первой своей мысли — затесаться в эти чёртовы цари. Даже и ещё спокойнее...

Был сон: какая-то качает мальчика. Она, что ль? Нет, не княжна — принаряженная слободская баба. Неясная от света изнутри. Чуть перебегают волны по фате над пропастью...

ВЪЕЗД

Более чем на двух тысячах лошадей свадебный невестин поезд подвигался к жениховской Москве. С Литвою кончилась зима, воды и хляби залили и укрепили границы. Мнишек рвался вперёд, ужасаясь не поспеть на Пасху к свадьбе, и только после того, как карета его преблагонадёжно, по оси, погрязла в последнюю пядь Белоруссии, и гайдуки, вынося на одрецах пана сенатора на твёрдое место, уехали, ломая каблуки, в другую яму и метнули Мнишка головой в полужидкий буерак, ныл воеводы поумерился.

Чуть сошла вода, усилиями Власьева и встретивших невестин поезд Мосальского «со стольники» сгоняемая с окрестных городков и деревень в избытке «русь» пошла мостить и гатить путь. Но прибытие по мягким связкам хвороста, тюкам соломы и жёстким крупным брёвнам не могло быть немедленным. Вельможное панство, даже высочайшие шляхтянки уже за счастье почитали приютиться в хижинах нехотя подползающих с востока сёл. А поелику сёла те не были сколько-нибудь велики, большинство поезжан ночевало на холоде в длинных повозках и цветных палатках. Только вторую половину пути ехали легко и резво: от Смоленска до Москвы стояло лето.

В Вяземе звенел уже пресветлый праздник Пасхи (но русскому календарю). Воевода, оставив здесь дочь с гофмейстеринами и всей поездной свитой, бросился с малым эскортом в Москву. И по окончании моста на лодках, за три версты до столицы, узрел: над берегом, нарядным, ликующим охотно и трудно народом, бронзовый, голый по пояс дядька добивает молотом по заду золотую нимфу, оседлав свежевытесанную вышину триумфальных ворот. Тут воевода даже успокоился и вновь смог ощутить своё величие.

При кликах, тулумбасах и колоколах будущий тесть царёв проехал в отведённые ему палаты. По великорусскому этикету высокий гость не мог поклониться царю в день своего прибытия — гостю полагалось отдохнуть и хорошо угоститься с дороги. Стась, въехавший в Белый город с отцом, отстал от него у ворот Китай-города, бросился обниматься со стоящими в ряд вдоль деревяной улицы однополчанами — с Домарацким, Шафранцем, Котковичем, Боршей. Уже не разлучаясь с ними, в арьергарде процессии Мнишек-младший вошёл в Кремль. Он рассчитывал теперь повеселиться на славу в своей, настигнутой им наконец компании, до ночи только глядеть на счастливых гусар и свято верить завиральным их сказаниям о добитой без него половине войны и их последних похождениях московских. Но... первый кубок бастра, в молодечной осушенный Стасем за товарищество Польши с Литвой, Малой, Белой, Чёрной — а теперь и Московской — Русью, дал знать о иремногой дорожной усталости, обволокшей вдруг, как тёплым воском, ноги, веки... Вскинувшись на миг, Стась успел только заметить — кто-то, кажется, огромный вахмистр Зборовский, перекладывает потихоньку его в другую комнату. Ему приснились зайцы, путающиеся отъезжими полями, отскакивающие от стерни. Вслед им грохотала, алчно пролаивалась панская охота. Только Стась сейчас не был в охотниках, а был как будто в зайцах и дрожал, и мёлся полем, то сбивая сродников с ушами — как гусарские крылышки над головой, — то в мороке каком-то не умея растолкнуть лёгонькие цибатые ноги. Всё это: зайцы, коряво насплошь сжатые поля, дьявольская свора — разом пропало, забылось, когда Стась очнулся, как от чужака внутри, почувствовав, что на него взирает русский царь.

Дмитрий сидел на уголке скамьи, а Стась лежал — растерянный, испуганный, всплывший из дурного сна, с испариной на лбу — в мазанке-комнатёнке на дощатом топчане. Казалось, всё был сон — выздоровление и возвращение, чья-то победа... Это только отдыхала рана, загноив собой весь свет. И есть только, за волоковой дыришкой, замерший в степях поход, и нет Москвы, и для Стася, видимо, уже не будет...

— Как здоровье? — спросил Дмитрий так сдержанно, что ротмистр сразу же, закинув руки за голову, сел, легко поднявшись со своей постели на одних мышцах живота.

— Ну-у, хлопец!.. Да какой-то стал другой... — всё вглядывался Дмитрий. — Совсем ли поправился?

— Бог ваш вытащил меня, — Стась улыбнулся, совсем оправляясь.

— Чей?.. Ну да, наш Бог...

— Ваш — на вашей же земле я погибал, — уже объяснял, тихо радуясь, ротмистр. — Так там и уверовал...

— Значит, там только?

— Ну и раньше я в костёл ходил, но как-то... еле поспевал уже за детством. А так — и социан слушал, и всех ягеллонских, под болонских деланных, профессоров — Гаргантюа этих... А на походе всё светлее, да? — Сам говоря, Стась стал острей глядеть и вслушиваться в Дмитрия. — Издали даже: люди — так, игристые войска... Простое мужественное копошение. И боевая «торговая» сшибка — за чужую смерть, что не дешевле косточки в канелланских чётках.

— Друго-ой, — смотрел и слушал Дмитирий. Казалось, Стась на каком-то изуверском ягеллонском языке отводит честь тому, что царь и сам знать не хотел на войне. Вечной тревоге, ровной злой душе войска — на коротких поводках долга и самосохранения. Кабальной чести тихих сап. «Тогда он не думал так, — мельком прикинул царь. — Гусарил, козлил — будь здоров. Притворялся он, перемогаясь, что ли?.. Или только созерцал. Накопил, видно, ровно сорока, всего на потом. А теперь... не меня ли пытает?»

— ...Понимаешь, — вёл себе спросонья Стась, — весь этот наш чёрный марш должен же был быть уравновешен чем-то... на другом краю... Значит, не может не быть того края. Иначе провалились бы мы сразу, понимаешь?.. Ведь жили — и злились, и боялись — рядом с тем, что даже незаметно, так верно. Рядом-то рядом — в вершке и... на все мили — ногайская горняя осень, после — зимняя сказка... А слеза светлоокого Борши?.. Так что никогда я и не веровал — раз на это смотрел и не понимал как, чтобы и мы все опять — словно вдали — стали красивы?.. Да, твоё величество, своячество моё?

— Много хочешь, я ведь только царь, — сказал царь. — Да и тем не стал бы, умой ты меня своей желчью чуть раньше... Кажется, тебе нравилось же воевать?