Страница 7 из 99
Дворжецкий, вынужденно соглашаясь с русской логикой, вздохнул, но завернул усы под другим углом и повёл разговор в новую сторону. Ежели кто-то, принимаясь с жаром царствовать, берётся обеспечить белыми печами рыцарей, ему естественно начать с пожалования людей, что доблестно калечились по всем кругам военного театра и приземлили-таки на высочайший престол кое-кого...
Держа такую речь, Дворжецкий ясно чувствовал за своей спиной три тысячи недоумевающих ртов, и в ровном гуле гетманова баса, всегда важно падающем и возвышаемом, брякала какая-то разлаженная связка.
Отрепьев, слушая, стянул кисой[9] уста от небольшого неуюта внутри. В сундуки Кремля безудержным волшебным током шли судебные, мытные пошлины, пени, дорожный сбор с всякого воза, монопольный прибыток с хмельного, соляного промыслов, смольчужен, таможен... Высосанная трёхлетним голодом и проглоченная битвами царей казна помалу оправлялась, но для ублажения гусарских векселей, подписанных ещё беспечной смолоду и сглупу дланью «принца», денег со всея Руси пока не набралось. Притом же подклети Кремля раздувала пушнина, ледники громила снедь, овины точили зерно, а подземелья соборов и монастырей томили в первозданном мраке без малейшего мерцания каменья, драгоценную одежду, пиршественное — но по которому и не скользила губа человека — золото и серебро.
Как вдруг обратить сию непроворотную мамону в дробные, удобные рубли и нобили[10], Отрепьев только смутно понимал, а тот, кто точно этим ведал, теперь, чуть тепля в своих жилах кровь последних Годуновичей, пропадал уже в хвойной великой дали. Оставались в приказе Большой казны ещё двое — дьяки Сафьянов и Вздохов, но про них в детских страшилках Отрепьев слыхал, что гусиные перья у дьяков сами за ухом растут и пальцы слиты в загребущий крюк. Так что теперь, царём Дмитрием, он никак не рисковал прибегнуть к их сноровке в хитром деле доброоборота. Басманов должен был сперва проверить, пораскинуть кем-нибудь на дыбе, каковы дьяки в своей тайной душевной статье...
По убытии полковника Дворжецкого царь с расправным сенатом порешили: раздадим до лучших, денежных, времён войску хотя бы третью толику царёва долга (пусть толика эта сравнима с полным жалованьем боярина из Думы). Недоимок возместим отчасти жемчугом и мехом, а кроме сего, гусарам и коням их поголовно из хороших закромов положим корму выше головы, успокоив их, что разносолы суть дарма радушия, а не в зачёт долга.
Несмотря на столь широкую треть шага с небольшим навстречу рыцарскому счастью, никто заранее не мог утверждать, что треть не взметёт вместо прозрачного плеска восторга тёмный вал негодования в полках. Отрепьеву памятна была осада Новгород-Северского, когда он из-за гнусного безденежья чуть в степи не остался в чём мать родила: без малейшего прикрытия войском.
Однако в Москве распределение благ по полякам прошло на удивление слаженно и даже пристойно. Гусары одни, видимо для виду, глухо и невразумительно поворчали — в первый раз августейший наниматель расплачивался с ними таким образом. Рыцари сразу, так же как новое московское властительство, не могли сообразить, что выгодней — размах натуры или деньги, и пока молчаливо сверяли навар и наклад. Да и после июльских дел особой охоты скандалить у шляхтичей не было: с тёртыми да бойкими насельниками златоглавой переведаться — не жмеринским подпаскам уши драть. Ротные заводилы сами теперь — чуть дымок — студили пыл товарищей. Самые негодяи прошлой кутерьмы — Коткович, Липский и Войташек — после трёх, условленных с царём, дней заточения воротились из башни в казармы, как и обещано, неповреждённые, но помраченно-чужие, немые и серые, и сразу легли спать.
Василий Голицын не без блеска выполнил царёв наказ — не обронил и пылинки с платья ляхов. Хитроумный князь велел разобрать один пролёт в Тайницкой башне, оставил только узенькие лавки, вырубленные вдоль стен. На них и усадил отбывать срок забияк. Далёкое дно башни было загодя обставлено сплошь бычьими продолговатыми пузырями и полито глиняной жижей с опилками — возможное падение какого-нибудь пленника было бы приятно смягчено. Но с высоты их мест пачканые пузыри казались остьями шероховатых кольев, и поляки всаживали ногти затекающих горстей в рассыхающиеся тесины своего сиденья, влеклись затылками и спинами по стенам. Трое суток отсидели, боясь задремать и скользнуть в гибельную глубину, попеременно забавляя и будя друг друга байками, безбожными античными куплетами да славянской бранью, круто завихряющейся в башне, готовой ворохом щепы вобрать в себя всю городьбу Москвы! В общем, паны продержались молодцами, но, освобождаясь, судорожно морщились, с трудом ворочали свинчатками зениц, потрескивали неизвестными себе до этих пор суставами... Погорбясь, похромали. И молчаливо согласились меж собой: не посвящать раньше времени своих, ещё не отсидевших, безмятежно-гоготливых земляков в обычаи нечеловеческих здешних мучительств.
Герои — осушившие, сквозь сон уже, по ковшу мёда из рук однополчан — единодушно выпали из яви: провалились в безграничность молодого сена прямо у яслей, запнувшиеся друг за друга при горизонтальной коновязи. Наконец по-настоящему освобождённые сном, герои уже не видали, как приехавший за ними следом гетман Дворжецкий — тоже слова не сронив — прыгнул с коня; быстро перечислив ножнами все столбики крыльца, забежал в жолнерку (по-татарски — в караулку, по-русски — в молодечную) и там, выхватив из-под плеча, с чувством обрушил на стол туго застёгнутый подарочный Судебник рукотворного издания от лета мироздания 7058-го года.
Потом, вздохнув умеренней, присел и подвязал книгу за суконную закладку к ножке круглого немецкого стола.
СВОБОДНЫЙ ВКЛАД
Казак Андрей Корела, навсегда покинув ведомство Басманова, гулял Белым городом. Брал он с лотков, не торгуясь и ничего не уплачивая, всё, что неожиданно хотел, и усаживался отдыхать, где толчея погуще и где он всем мешал, — так уж ему вздумывалось.
Иной неравнодушный человек, приняв Андреево томление за глумление литвина, уже приискивал вокруг себя хорошее подобие оружия или готовился всей духовою мощью возвестить Москве о новом ляшском кураже, как вдруг он узнавал на языке наглеца тот особый, ни с каким другим не спутываемый, птичьи тенькающий, радостный глагол, и, не поняв: чудом или расчётом сидит на затылке безобразника шапчонка, лавочник вдруг широченно улыбался и просил милого гостя с Тихого Дону отведать «за так» теперь с другой начинкой перепчи. Затем великоросс-торговец, душевно охлопав казака — как потерявшегося позапрошлый год и найденного наконец жеребчика, — уже тянул родимого до ближнего кружала. Угощать так угощать: пирогов же без водки лоток не доешь.
Корела понял скоро: для московлянина казацкий Дон — какое-то нетленное сияние, последнее пристанище и упование земной души. Какая бы грусть или боль ни гнула такого человека — сжигала ли всю крендельную партию в печи жена, или сгорал весь его дом с поварней и амбаром, или дом стоял, — но рядом выгорало пол-Москвы, и той московской половине было уже не до баловства его изделиями, — пирожник быстро забывал насилу сдержанную поначалу обиду. И работал снова, будто и не было особенного треволнения: он помнил, что течёт пока по свету Дон. В любой день и миг человек мог плюнуть прямо в кошелёк ярыге — сборщику с базара дани, помочиться на родное пепелище и, небрежно дожевав остатний обуглившийся пирожок, явиться на Дону — над тихой и скорой, как сабля, покатой водой — и пасть в объятия беззаботного народа, не поддающегося никому.
Этот ремесленный и торговый человек понесёт свою жизнь трудно и смирно. Может, он десять раз переменит своё основное занятие, крутясь во дворе и спасая семью и себя. Каждый раз возрождаясь от мытного сбора, пожара или грабежа, он сбережёт через все беды тайную память о Доне, чувствуя своё спасение в степи так явственно и близко, что ни разу не воспользуется им. Никакое тягло не покажется сему мужу неподъёмным, но на восток он сроду дальше Спаса за Яузой не хаживал и не пойдёт.
9
Киса — кожаный затягивающийся мешок.
10
Золотые европейские монеты.